После Путина — страница 7 из 43

Поэтому вместо слова «элиты» я буду стараться писать «группы влияния». Или «влиятели», как уже писал выше. Если же проскочат у меня в тексте «элиты», то вы знайте: в это словечко я вкладываю ещё больше издёвки, чем во «влиятелей». И если кавычки у «влиятелей» обусловлены тем, что такого слова просто нет в русском языке, то кавычки «элит» содержательны и означают, что элитность их — мнимая. И в названии главы словечко это, безусловно, подразумевает кавычки.

В первых двух главах я уже писал об особенностях российской государственности и о предшественниках Владимира Владимировича Путина. Не буду сейчас повторять всё сказанное о Борисе Ельцине. Остановлюсь только на символическом аспекте его властвования: на восприятии Ельцина народом и на том, какую символическую нагрузку возлагали на него группы влияния.

Борис Николаевич Ельцин на старте своей политической карьеры и к завершению второго президентского срока воспринимался, безусловно, по-разному. Но сказать, что различия были кардинальными, вряд ли возможно. Ещё будучи советским функционером Ельцин пил. И это его качество для символического восприятия было определяющим. Даже не само качество, а то, как он себя вёл, напившись. Ведь пьяные не все ведут себя одинаково: кто-то, дойдя до кондиции, мирно засыпает, кто-то песни поёт, кто-то в драку лезет, а кто-то просто самодурствует в зависимости от обстоятельств. Вот Ельцина воспринимали не просто как алкоголика, а именно как самодура. И это самодурство переносили на весь его политический стиль. Говорят же, что алкоголь просто усиливает стержневые черты человека, пробуждает их, но вовсе не порождает. Поэтому самодурство Ельцина было главным символом российской политической власти в течение девяностых годов. Когда он начинал, он был самодуром целеустремлённым, рвущимся к власти. Таким его и воспринимали. В одной из повестей упомянутого выше Юрия Полякова партийный деятель, несомненно, воплощающий Ельцина, носит кличку «БМП». По инициалам, но и по характеру — поскольку прёт напролом. Пока Ельцин только боролся за власть, эту его самодурную напористость воспринимали как свое временную альтернативу мягкотелости Горбачёва; когда Ельцин в борьбе победил, он стал просто самодуром.

Сам себе он казался самодуром царственным. Собственно, это и была природа его самодурства: Ельцин страстно хотел быть царём, но ни о каких иных качествах царствующей особы, кроме очевидного самодержавного самодурства, не подозревал. Самодурство же полагал обязательным: а иначе как понять, что перед тобой самодержец? Народ же воспринимал это самодурство как признак абсолютной неспособности себя контролировать. И эту неспособность переносил на всю российскую политику. Символом всей российской политики, самой российской власти была бесконтрольность. Пьяная, разухабистая бесконтрольность, выражавшаяся криминальным беспределом внутри страны и всевозможными нарушениями протокола за её пределами. Там из самолёта не вышел, тут перед студентами в пляс пустился — у зарубежных наблюдателей это создавало ожидаемое впечатление этакой типичной русской гулянки с медведем. А изнутри за пьянкой без труда видели типичную для любого самодура готовность пустить всю страну на поток и разграбление, лишь бы подтвердить безграничность своей власти.

Я очень хорошо помню, как воспринимали всё это безобразие мы, жители бывших союзных республик. На Украине тогда ещё абсолютно все смотрели на Россию как на свою страну. Москву считали «главной столицей» — как раньше. Только вот наше восприятие всего происходящего в Москве и в России было обострённым. Ведь мы уже были оторваны от «главной столицы», и хотя это ещё не проявлялось так масштабно, как проявляется сегодня (такого и представить себе никто не мог), но уже ныло сердце, уже щемило в груди. И было совершенно невозможно смотреть на этот грандиозный символический позор. Пожалуй, мы, русские на Украине, даже раньше осознали, что Ельцин символизирует собой позор и поражение всей страны. В России многие ещё были склонны отмахиваться от «всей этой ерунды», от всех этих выходок и бесконтрольности, а мы уже видели катастрофу, потому что смотрели, хоть и вынужденно, со стороны.

Итак, народ воспринимал российскую политику и власть в лице Ельцина как абсолютную бесконтрольность. И ровно такой смысл вкладывали в Ельцина как в символ «влиятели». Им было ой как на руку формирование образа политики по шаблону позднего Брежнева — с тем лишь отличием, что поздний Брежнев хоть и не контролировал в СССР почти ничего, но был не злым, да и самодуром не был. Ельцин как символ бесконтрольности и беспомощности власти позволял группам влияния исключить какую бы то ни было опасность, угрозу в свой адрес. С одной стороны, они могли делать всё что угодно, останавливать их было некому. С другой стороны, пьяный самодур при власти, сосредоточенный исключительно на своём мнимом самодержавии, внедрял в массовое сознание мысль об отсутствии способов ограничить, обуздать «влиятелей». Они представлялись всесильными на таком беспомощном фоне.

Огромная проблема для массового сознания и народной психики заключалась в том, что не только для Запада Россия ассоциировалась с бесконтрольным и беспомощным самодуром-алкашом. По характерной для нас традиции такая ассоциация работала и внутри страны. В течение правления Ельцина россияне и сами стали воспринимать Россию как ни на что не способную, бесконтрольную и склонную к озверению алкашку. Ни на что не годную и доживающую свой век абы как. Развязывающую войну в собственной квартире, лишь бы не делать в ней генеральную уборку. Расстрел парламента в 1993 году, Первая чеченская война, предательство Югославии — это всё воспринималось как проявление всё той же бесконтрольности, так ярко символизированной Борисом Ельциным. На символическом уровне российская политика и российская власть были совершенно опустошены; общественное сознание прочно связало их с бесконтрольным пьянчужкой.

Почему это было выгодно так называемым «элитам»? Потому что в российской истории взаимоотношения народа и власти почти всегда были очень сложны, но в ней нет того жёсткого и однозначного противопоставления народа и власти, общества и государства, которое является традиционным для стран Запада. Вспомните знаменитое словосочетание «гражданское общество». На Западе это словосочетание всеми, кроме, может быть, Маркса, понималось исключительно в одном значении: как общество «свободных индивидов» (будто такие бывают), противостоящее экспансии государства. Вот оно, жёсткое противопоставление; такое же противопоставление там существует по линии «народ — власть».

У нас такого жёсткого противопоставления нет. Вполне объяснимая неприязнь к начальникам — это да, без этого никуда. А вот такой экзистенциальной вражды народа с властью нет, несмотря на регулярные всплески закономерной противогосударственной активности — то в лице Разина, то в лице Пугачёва, а уж в XVIII–XIX веках так и вовсе во многих лицах. Однако на то они и всплески, чтобы выбиваться из закономерности. Закономерность же в том, что с властью народ чаще готов был мириться, а ежели что — так и заступничества попросить. У верховной, разумеется, власти. Против произвола какой-нибудь жадной или злобной мелкоты, с которой самим справиться никак невозможно. На Западе это называют презрительным словом «патернализм»; и хотя, например, в тех же США реальный патернализм развит исключительно сильно, на официальном уровне там, как и в Европе, его расценивают как совершенно архаичное и недемократичное свойство общественного сознания.

Ясное дело: «влиятелям», которые как раз в девяностых трансформировались в олигархов, не нужна была власть, способная за кого-либо заступиться. Или хотя бы создающая впечатление такой. Говоря просто, группам влияния, «элитам» было необходимо, чтобы никто даже в мыслях не допустил, что к власти можно обратиться за защитой или что власть может всерьёз возглавить какие-либо народные действия. Надежды на власть быть не должно; государственная забота о народе — вещь вредная и недопустимая, поскольку мешает олигархам растаскивать это самое государство по кусочкам в свои кладовые.

Поэтому Ельцин был идеальным символом власти с точки зрения групп влияния. Он и им не мешал, и народ от власти и политики отпугивал. И по всем законам политического манипулирования на смену ему должен был прийти если не в точности такой же, то близкий по бесконтрольности, беспомощности и безнадёжности персонаж. Должна была прийти в буквальном смысле «ельцинская креатура», созданная если не самим Ельциным, то по его символическому подобию. Не один в один — нельзя было дублировать алкоголика алкоголиком, ведь необходимо было хотя бы для порядка выборы провести, — но с тем же признаком бесконтрольности.

Пришёл Путин. То есть его привели — как показали, по крайней мере, всей стране. С самого начала появления Путина на политической сцене в качестве премьер-министра и преемника Ельцина СМИ под чутким руководством Бориса Березовского акцентировали внимание на привычке Путина быть на вторых ролях. Правда, из всех вторых ролей упоминалась почему-то лишь одна — при Собчаке. Но как обобщающая. Дескать, вот есть такой тихий, не очень заметный чиновник с хорошим профессиональным прошлым — как в КГБ, так и в демократической политике. Вежливый, аккуратный, полная внешняя противоположность Ельцину, но… И тут подключались мастера манипулирования. Из Путина делали символ серости, пустоты. Всеми силами демонстрировали, какой он никакой. Клерк — вот каким изображали Путина ещё до его президентства. Продолжили изображать таким же и сразу после избрания. Достаточно вспомнить трагедию подводной лодки «Курск», к которой я ещё вернусь. Журналисты ясно показали неспособность нового президента справляться с серьёзными проблемами, реагировать на вызовы, как говорят сегодня. В обществе стало формироваться недоумение, грозящее разочарованием: опять у власти ничтожество. Ничего не поменялось. Нет надежды у России — вздыхали граждане. А олигархи-«влиятели» довольно потирали ручки: всё идёт как надо, поле