«Старую ложь на новую?! Ярлыков не боюсь. Мне дороги и Булат Окуджава, и Василин Белов. Все мы — жертвы социального соблазна».
— Я против того, чтобы ревизировать нашу собственную историю, чтобы новая ложь заменяла старую. Я против того, что люди, которые еще вчера говорили одно, теперь говорят другое, ни в чем не раскаиваясь. Не могу со всем этим согласиться. Мне скоро шестьдесят лет, мне не много осталось в этой жизни, чтобы я чему-то аплодировал. И пусть наклеивают какие угодно ярлыки, извлекая мои стишки о Сталине сорокалетней давности, как это сделал «Огонек», это прием дешевый. В те годы такие же стихи писали и Твардовский, и Яшин, и многие, многие другие. Я не боюсь ярлыков, уже давно поборол в себе страх перед интеллектуальным террором, изжил его из себя. И я буду говорить то, что думаю.
«Там, на крайней точке поиска, где правда жестоко предельна, где борьба приводит на край гибели, где абстрактный выбор становится абсурдом, а решает импульс живой души, — там, на краю, стоит сегодня Владимир Максимов». Лев Аннинский.
— Когда мне предлагают присоединиться то к одному лагерю, то к другому, будь то баклановское «Знамя», яковлевские «Московские новости» или лагерь славянофилов, — я не хочу присоединяться ни к кому. Я присоединяюсь только к отдельным людям. Для меня качество того, что делает человек, выше идеологии, которую он исповедует. С одной стороны, мне близок и дорог, пред-положим, Булат Окуджава, но мне также близок и дорог, чтобы он там ни говорил, Василий Белов, потому что «Привычное дело», я утверждаю, — это классика русской литературы. Я могу с ним спорить, могу полемизировать, он слишком эмоционально воспринимает трагедию нашей деревни. Но пусть и Белов, и Распутин, и Астафьев посмотрят дальше: а что делало наше крестьянство в семнадцатом-восемнадцатом годах? Прочтите «Окаянные дни» Бунина! Вот я и говорю, что когда вы спуститесь в самое начало, дойдете до самой сути, то вы понимаете, что при всей чудовищности этого вывода виноватых-то не было. Каждый из нас в этом участвовал. И большевики виноваты, и Сталин виноват, и Ленин виноват. Он тоже был жертвой социального соблазна. Того, что преследует мир на всем протяжении его существования. Откуда родились утопии? Ранний Ленин? Поздний Маркс? Почитайте Платона, Кампанеллу, Томаса Мора! Там изложена вся программа того, что утопическое общество может стоять только на репрессивной системе, там все определено, кого надо сажать, кого убивать, как заставлять работать. И этот соблазн мне как христианину с религиозной точки зрения понятен. Соблазн этот еще с искушения Христа в пустыне. Соблазн равенством, братством, чудом всеобщего благоденствия. В конечном счете прикосновение к этому соблазну всегда оборачивается трагедией. Заметьте, когда человек выбирал в истории свободу, он обязательно имел хлеб. Когда он выбирал хлеб, он терял и хлеб и свободу. Вот почему мне кажется, что нынче всеобщее признание того, что все мы жертвы вне зависимости ни от чего, ни от кого, может стать оздоровляющим в нашей глубокой болезни.
Я никого не сужу, ни Бухарина, ни Тухачевского, ни Пятакова, ни Постышева, да и не мне судить (повторяю, я христианин), но я не хочу, чтобы мне и обществу навязывали их в качестве героев.
Ленин, будучи уверенным в своей правоте, ничего не скрывал, и все его приказы, указания, записки опубликованы в Собрании сочинений. Их надо читать, а не извлекать из Ленина то, что годится для текущей пропаганды.
Я не могу доверять Александру Борщаговскому, который, заявляя о моральном обновлении, ничего не говорит о том, что он был председателем при исключении меня из Союза писателей.
Когда Анатолий Рыбаков заявляет, что он никогда не участвовал в травле своих коллег, он лжет: он участвовал в травле Владимира Войновича. Да еще под предлогом того, что ему не нравится роман. Но тогда — волей-неволей придется согласиться и с Владимиром Солоухиным, когда он говорил, что ему не нравится роман Пастернака. Хотя я с Солоухиным никак согласиться не могу. Он, я считаю, обязан покаяться.
В конечном счете получается так: то, что я говорил, предположим, пятнадцать лет назад, сейчас говорят с трибун партийных съездов. То, что я говорил пять лет назад, начинают говорить люди, которые тогда меня ругали. Вот пример: в беседе с редактором «Обсерватор» Жаном Даниэлем Юрий Афанасьев, ректор Историкоархивного института, заявил, что недавно он был на конференции «ваших реакционеров». Жан Даниэль спросил, о ком идет речь? Среди прочих он назвал и меня.
Значит, я для него реакционер?! Когда меня отовсюду выгоняли, он, Афанасьев, делал карьеру.
Еще пример: на обсуждении фильма о Троцком он говорил правильные вещи о том, что Ленин, Сталин, Троцкий — это люди одной политической культуры. Ни один, так другой был бы на троне. То есть он призывает идти назад, возвращаться к причинам, а не к следствиям. Так, Ю. Афанасьев заговорил тем языком, которым я говорил уже двадцать лет. Как у нас в России — всё с раската! Зачем же мы все время ставим памятники и сносим. Подождем немного — и снова ставим.
«Шпрингер и «Континент». «Путь кровав, но цель — благая». Антирусским?! Никогда! С оружием не отступают, а наступают».
— Середина восьмидесятых — это были очень критические для стабильности на Западе годы. Принципиальные антикоммунисты считали, что они — на краю пропасти. Обстановка была такая, что Запад психологически удалось обезоружить. Брежневская пропаганда сыграла здесь свою роль. И тогда они активизировались. Я приехал сюда со своими довольно резкими заявлениями по поводу того, что происходит в России. Шпрингеру мои заявления, видимо, пришлись по сердцу. Сам я его не искал. Меня нашел, сейчас он у нас-член редколлегии, Карл Густав Штрем, корреспондент «Ди вельт» по Восточной Европе и Советскому Союзу. И сказал, что Шпрингер хочет прислать за мной самолет, хочет встретиться. Перед поездкой к Шпрингеру я встретился с Генрихом Бёллем, и он мне наговорил либеральной чепухи, которая дурно пахнет еще со времен Сталина. Да, конечно, но зато какая цель! Это говорил и Бернард Шоу, это говорил и Эйнштейн. Да, путь сложен, кровав, но цель — благая. Я сказал: нет, никакая цель не стоит крови. С Бёллем мы не сошлись, хотя говорил он тогда очень жарко и очень долго. Я высоко ценю его как писателя, но тогдашние его речи принять не мог.
Я хорошо знал, чем эти речи кончаются.
И когда после встречи со Шпрингером стало известно, что у меня будет журнал, вся леволиберальная часть Запада выступила против. Ну когда в истории было такое, чтобы крупнейшие газеты от «Вашингтон пост» до «Монд» писали об эмигрантских проблемах?! А ведь Шпрннгером-то детей пугали. Шпрингером, Штраусом… И вдруг Штраус становится лучшим другом Советского Союза. А меня за этого Штрауса!.. Потом я стал врагом Штрауса, потому, что я заявил, что такой оппортунизм принять не могу. Как думаю, так и буду думать. На меня рассердились. Я встречался с Солженицыным, он тоже поначалу принял участие в журнале, дал, кстати, и название ему «Континент». Хотя предложения были разные.
Ведь я пригласил участвовать в журнале всех, от Синявского до Сахарова. Быть может, каждый надеялся повернуть направление журнала по-своему. Но моего характера не знали. Предлагали антирусскую направленность. Но я заявил, что журнал не будет ни антитатарский, ни антикиргизский, ни антисемитский, но он не будет и антирусским. Кто-то отказался сотрудничать. Ну что делать? Я никого не гнал. Солженицын, наоборот, считал, что в журнале слишком мало русской боли. Я ему возражал: Александр Исаевич, ну вы же сами сказали, что с самого начала надо думать о поляках. Если же я буду выставлять на первый план только русскую боль, они первые от нас уйдут: боль-то у нас общая. Солженицын парировал: в отличие от вас, от вашей эмиграции старая эмиграция с оружием в руках отходила, она в ОВИР не стучалась. Задним умом крепок человек: как-то позже Иосиф Бродский заметил на это — с оружием в руках не отступают, а наступают.
Я вообще хочу сказать, и это обдуманная мною концепция: для меня не национальность человека главное, а его человеческие качества. Если еврей сволочь, он не становится для меня более приемлемой фигурой. И если негодяй русский, то он для меня негодяй.
«Саша Соколов и его размышления, что Запад — не сахар. Сколько стоит подвал Бродского в Нью-Йорке? Советские и американские пикули. Олег Ефремов и демократия в театре. Гонорары Феллини и Майкла Джексона. В ножки — нашему читателю!»
— Я ничего не могу сказать плохого о Западе. Здесь мне дали приют, дали журнал, меня издают. В России я жил впроголодь, здесь я сыт. Могу рассуждать и дальше в таком же духе, но какая-то доля правды в высказываниях Саши Соколова есть. Я слышал, что он по московскому телевидению и в газетах резко говорил о Западе.
Станислав Рассадин, один из приятелей моей молодости, заявил со страниц печати: дескать, вот мы гордились, что мы — самая читающая страна в мире, и догордились: самая читающая Пикуля страна. Дорогой мой, ну зачем же так говорить, это недобросовестно. Западные пикули живут в тысячу раз лучше наших советских пикулей. Тиражи у них в десятки раз больше тиража американских пикулей, в десять — пятнадцать миллионов экземпляров. Артур Миллер не может поставить пьесу в Америке, считает — дорого. Лауреат Нобелевской премии Клод Симон у нас, в интервью для «Континента», сам говорит, что больше тридцати тысяч никогда не продавал, что живет на оставленное ему небольшое наследство. Величайший эссеист нашего времени Чоран продает 500 экземпляров, живет на иждивении своей жены, учительницы, ни Бродский, ни Милош не живут стихами, сам Бсллоу работает в поте лица. Вот эта квартира, в которой находитесь, стоит дороже Нобелевской премии, она стоит 600 тысяч долларов. Бродский получил 350 тысяч и на этиѵденьги до сих пор, кажется, выкупает тот подвал в Нью-Йорке, в котором живет. Хороший подвал, красивый, милый, только вот очень уж дорогой. Так вот, я спрашиваю: зачем же унижать своего собственного читателя, зачем плевать ему в лицо? Ему, обеспечивавшему огромные тиражи советских изданий! При Твардовском тираж «Нового мира» был 160 тысяч экземпляров, сейчас он два с половиной миллиона. Тираж у «Юности» три с половиной миллиона. В Америке десятитысячный тираж считается гигантским. Журнал «Эспри», где перепечатываются выдающиеся авторы Франции, имеет тираж две тысячи, да и те почти бесплатно рассовывают по почтовым ящикам. Никто здесь не читает толстых журналов. Надо признать, что демократия-то — это не отбор лучших из лучших, это отбор себе подобных. Крупный деятель на Западе появляется в экстремальных ситуациях: Черчилль, де Голль… А в нормальной ситуации избиратель отдает предпочтение себе подобному. У него в голове мыслишка: дескать, и я могу быть на этом месте. Поэтому стоило кончиться войне — и на первых же выборах прокатывается герой Англии Черчилль, а здесь прокатывают де Голля. Демократия хороша, но у нее в области культуры есть огромные издержки.