После России — страница 42 из 94

— Я нахожу, что он слишком уж преклонялся перед Сталиным, и в моей биографии это отражено.

— А о чем самый последний ваш роман?

— Называется он «Гувернер Франсез», это история юной французской гувернантки, которая оказалась в России во время революции и, вернувшись целой и невредимой, пишет свой дневник. А самая последняя книга — вот она перед вами, биография Мопассана, она вышла три недели назад. Скажите, кстати, а вот Мопассан, он популярен по-прежнему в России и по-прежнему издается? Его ведь очень любил Тургенев, это он «поднес» его России.

— Да, можно сказать, что ничего не изменилось в нашем восприятии творчества замечательного французского писателя. По-прежнему он один из самых читаемых авторов в Советском Союзе. Лев Асланович, в книге о Мопассане вы творили и его эпоху или образ писателя осовременен? Ведь так быстро все меняется в мире.

— Видите ли, когда я пишу биографии, я пишу их не как историк. Я как бы влезаю в кожу героя, которого описываю. Живу его жизнью, и то, что случается с ним, случается и со мной. Вот ответ на ваш вопрос.

— Вы обмолвились, что роман о Пушкине писали в черные дни оккупации Франции фашистами. А как вы вообще переживали войну России с Гитлером?

— Даже начало войны я воспринял с энтузиазмом, потому что верил в победу русских. Я чувствовал, что победа возможна. 22 июня мне позвонил один из моих друзей и сказал, что немцы начали войну с Россией. «С ними будет покончено. Они погибли», — сказал он о немцах. Так и вышло. Я был абсолютно уверен в победе России.

— Скажите, духовно, как бы внутри себя, вы русский или француз?

— Ощущение такое: корни русские, плоды французские. Моя жена француженка, моя семья французская, но если кто-нибудь когда-нибудь даст мне по голове, я по-русски вскрикну: «Ай!»

— А как вы ощущаете в себе плоды французской культуры?

— Дело в том, что мои родные очень хотели приобщить меня к русской культуре, хотя французская дала мне. естественно, очень много. Дома я находил Россию, а в школе Францию. Одна моя нога опиралась на русскую культуру, другая — на французскую.

«Приехав во Францию ребенком, я, конечно, говорил по-русски, но читать не умел, так как в России не ходил еще в школу. Много времени прошло, пока, будучи очень ленивым и разбрасывающимся, я не подумал о том, как мне пополнить знание русского языка. Когда мне было четырнадцать лет, мать насильно вложила мне в руки русскую книгу. Это была «Война и мир». Я научился читать по-русски по великолепному произведению Льва Толстого.

Каждый вечер после обеда я разбирал несколько страниц вслух, в то время как мои родители, слушая меня с неистощимым терпением, указывали мне на мои ошибки в произношении. Я никогда не забуду ни музыки простых, правдивых и спокойных слов, ни лиц двух дорогих мне людей, приблизившихся в свете лампы и за ними всех героев мечты, населявших нашу маленькую парижскую квартиру.

За закрытыми ставнями, за сдвинутыми портьерами Париж удалялся, уплывал… Не было больше автомобилей на улицах, не было консьержки внизу дома, ни метро, ни Эйфелевой башни. На земле сглаженной, как по волшебству, появлялись степи, березовые рощи, избы, окружавшие цер-ковку с зеленым куполом, длинные дороги под снегом, большие помещичьи дома, полные девушками-невестами… Моих друзей звали: князь Андрей, Пьер Безухов, Николай Ростов, Денисов, Марья, Наташа… Если я сделался писателем, я обязан этим, вне сомнения, длинным семейным вечерам, когда гений Толстого вводил меня в мир вымысла более живого, чем мои каждодневные опыты. Прибавьте к этому, что мои родители часто вызывали передо мной воспоминания о своей потерянной родине — воспоминания, конечно, немного приукрашенные тоской о том, что возврат туда невозможен. Я рос и вырос в этой тоске. Я построил для себя, из нескольких книг и картин, мою «внутреннюю» Росе ИЮ. Тут я должен извиниться перед вами всеми, кто меня слушает: я уверен, что эта Россия, «внутри меня», не вполне соответствует той, которую вы знали. Я уверен, что, читая меня, вы иногда считаете себя обманутыми. Я убежден, что многие из вас говорят: «Во что он вмешивается? Как он смеет говорить о том, чего не знает!» В этом отношении щепетильность эмигрантов тем чувствительнее, чем больше они ощущают себя последними стражами традиции. Маленькая неточность их возмущает, потрясает, как оскорбление того, что для них самое драгоценное в мире: сокровища памяти, не подлежащие отчуждению. Никто не непогрешим, огда дело касается воссоздания исчезнувшего мира по сведениям, данным посторонними».

Из речи А. Труайя по случаю избрания академиком.

— Как вы относитесь к новой прозе, к новому роману?

— Я против всех школ. Каждый должен писать соответственно своему темпераменту, взглядам, а' вовсе не следя за какими-то теориями. Да, была мода на так называемый новый роман, мода была в том, что истории писали без истории. Описывали личности, которые не были личностями. Это были лабораторные работы. Я же считаю, что настоящий роман надо писать не усилиями мозга и не животом. Должна быть работа интеллекта всего существа, сердца, а не только мозга.

— Ромена Роллана вы не застали, не были с ним знакомы?

— Нет, не удалось.

— А Андре Жида?

— Нет, не знал. Я вообще мало, как это ни странно, знаком с писателями. Очень хорошо знал Андре Моруа, ведь первый мой рассказ, написанный по-французски, я показал ему. Я знал его дочь Мишель Моруа, она и передала отцу мой рассказ. Он ему очень понравился, и Моруа рекомендовал меня одному издателю. Чуть позже я познакомился с Франсуа Мориаком…

— А кого вы считаете наиболее крупным французским писателем XX века? Ну хотя бы вашего современника?

— Трудно сказать, по-моему, Мориака.

— Ав русской литературе вообще?

— Толстого, Чехова, я тоже написал о нем книгу. Его очень любят во Франции. Но страною, что во Франции любят его пьесы, а рассказы не читают. А ведь он рассказчик гениальный.

— Лев Асланович, не обижайтесь, но вот о чем хочу вас спросить. Вы человек, облеченный званиями, наградами. У нас сейчас отношение ко всякого рода регалиям довольно скептическое. Как вы на это смотрите?

— Сами по себе награды и звания — вещи ничтожные. Писателю главное верить в то, что он пишет, и писать только о том, во что веришь. Для меня гораздо большее значение, чем принятие в академики, имеет то, что я могу по четвергам встречаться с умными, интеллигентными людьми, а главное — свободомыслие. Эти «бессмертные», извините, свободомышленники.

Если же отойти от эмоций, то могу заметить и другое: Гонкуровская премия, к примеру, принесла мне и материальный достаток. Потому что до нес я продавал не так много своих книг. Гонкуровская премия — это такая реклама, что изо дня в день вы становитесь прямо сверхзнаменитостью…

— Ваши книги были бестселлерами?

— Конечно, многие. А так одни расходятся лучше, другие хуже.

— Простите мое любопытство, вы не интересовались, как относятся к вашим произведениям на американском книжном рынке?

— Американский читатель очень интересуется моими биографиями. Больше, чем романами. Меня это радует.

— Я чувствую, что политикой вы не очень интересуетесь?

— Да, политикой я не занимаюсь, совсем не занимаюсь. Газеты, конечно, читаю.

Когда я спросил своего собеседника о его отношении к религии, он снова заговорил по-французски:

— Я не церковник, но я никогда не чувствую себя покинутым, я всегда ощущаю возле себя присутствие чего-то, что меня направляет, руководит мною. Я глубоко это чувствую, во мне всегда это живет. Вспоминаю, что когда-то в свое время я играл в теннис… вы не играете в теннис?

— Нет.

— …Так вот, когда я играл в теннис, я иногда чувствовал, что этот мяч идет ко мне, а этот должен пролететь мимо меня и попасть в моего партнера. Подобные бытовые мелочи придают ощущение того, что что-то руководит всем в нашей жизни. Вплоть до мелочей.

— Я не спросил вас, как все-таки вы оказались во Франции?

— В дни революции семнадцатого года мои родители покинули Москву и переселились в Кисловодск. Оттуда через Крым — в Новороссийск, из Новороссийска вся семья перебралась в Константинополь, а потом в Париж. Когда мы приехали в Париж, мне было восемь лет. Я сразу же поступил в школу, и, так как уже говорил по-французски, проблем не было.

— А страсть к сочинительству, когда она открылась в вас?

— Когда я был ребенком, я не чувствовал, что больше меня влечет — живопись или писательство. Но уже в школе я выпускал собственную газету в одном экземпляре и продавал ее за пять сантимов друзьям. В тринадцать лет с другими моими товарищами, тоже любившими литературу, начали делать газету, но уже не от руки, газета набиралась. Именно в ней я обнародовал свои первые стихи. Я вообще старался все школьные задания по литературе писать стихами. Мне казалось, да и сейчас во многом кажется, что только стихами можно выразить свои чувства.

Закончив военную службу, я поступил редактором в департамент по бюджету в префектуру Сены в Париже. С утра до вечера я погружался в цифры. А по вечерам в свободные дни писал свои романы. А потом бросил службу и стал жить только пером.

— На литературный наработок, конечно, нелегко прожить?

— Вначале было очень трудно, но потом меня поддержала Гонкуровская премия.

— А в России вы не были с самого раннего детства?

— Не был.

— Почему же так вышло?

Анри Труайя снова перешел на французский. Это означало, что мой вопрос его взволновал:

— Благодаря рассказам моих родителей, благодаря тому, что я жил русской литературой, писал о ее лучших представителях, я создал свое внутреннее ощущение России, Россию духовную. И мне всегда было страшно, если бы я решился на приезд в СССР, разрушить действительность: это хрупкое, но и прочное представление о своей родине. Мне было бы страшно смотреть на то, что потеряно и уничтожено. Я боюсь, что после поездки в Россию мои воспоминания о ней станут воспоминаниями туриста. Правда, может быть, я слишком категоричен, быть может, все получится наоборот.