А вообще-то исследователи Достоевского в двадцатых годах достигли весьма высокого уровня (Долинин, Скырфтымов и другие), но позже достоевсковедение было разгромлено.
— Простите. Никита Алексеевич, мы немного, хотя и по делу, отвлеклись. Вы начали вспоминать о Константине Мочульском.
— Он был большим другом моего отца, учил меня русскому языку. А вы, кстати, знаете, кого учил греческому Мочульский?
— Осипа Мандельштама.
— Совершенно верно. Так вот, Константин Васильевич — благороднейшая фигура, один из представителей ушедшей цельной русской культуры. Судьба его была нелегкой. У кого, правда, она была легкой? Его жизнь резко изменило религиозное обращение, это случилось в тридцатых годах. Он стал близок к матери Марии. Уже после ее гибели я помню его читающим «часы» или ше-стопсалмие в ее церкви, на рю Лурмель. где он был верным прихожанином. У Осипа Мандельштама есть строки о келье бедного филолога. Это написано об уроках греческого языка, который давал юному поэту молодой специалист по греческому. Очевидно, у Мочульского в Петербурге была скромная комнатушка, и тут, в Париже, он. как и многие одинокие эмигранты, ютился в так называемых мансардах. Попросту на чердаках. Вот и я ходил к нему в такую крохотную, но опрятную комнату. Было это во время войны. Помню, он близко очень переживал все военные события. Но часто на уроках вместо Пушкина мы обсуждали московские вести.
Константин Васильевич был человеком обаятельным, очень большой культуры, ему уроки с юнцом были, конечно. в тягость, но и хлебом насущным. Я от него много получил. Не столько даже от уроков, сколько от его образа, от общения. Позже, в 1946 году, когда уже больным он оканчивал монографию о Блоке, а я бредил стихами из блоковского третьего тома, мы много и подолгу беседовали о поэте.
«Струве Петр Бернгардович (26.1.1870, Пермь — 26.2.1944, Париж) — русский политический деятель, экономист. философ, главный представитель «легального марксизма». Сын пермского губернатора. В 90-е годы редактировал журналы «Новое слово» и «Начало». В 1896 году участвовал в 4-м конгрессе 2-го Интернационала… Был привлечен членами ЦК РСДРП к составлению «Манифеста Российской социал-демократической рабочей партии». Впоследствии Струве отмежевался от «Манифеста», став противником революционного марксизма, в особенности учения о социалистической революции и диктатуре пролетариата… С 1905 года — член ЦК партии кадетов… был депутатом II Государственной думы, редактором журнала «Русская мысль». Враждебно встретил Октябрьскую революцию. В годы гражданской войны — член «Особого совещания» при генерале А. И. Деникине, член правительства генерала П. Н. Врангеля. После разгрома контрреволюции эмигрировал».
Так написано о деде моего собеседника в третьем издании БСЭ. Как видим, фигура далеко не ординарная, более того, выдающаяся фигура в русской истории. За что, по-видимому, и был приговорен в 1918 году к смертной казни. Казни избежал.
— Его было за что приговаривать; если бы он не эмигрировал, ему бы не поздоровилось. Он сбрил бороду, ушел в подполье, включился в «белое движение». Был бесстрашным политиком, убежденный государственник, но всю жизнь был в оппозиции к властям. За исключением, пожалуй, периода между революциями, когда призывал интеллигенцию к сотрудничеству. Помните, конечно, о сборнике «Вехи»? Жизнь в эмиграции была нелегкой. Он жил сначала в Праге, потом в Париже и все 30-е годы в Белграде. Именно в Белграде пропала основная часть его архива, который, уезжая, он передал на хранение друзьям. При подходе Красной Армии друзья испугались и все сожгли. Все или многое из всего, что он наработал за долгие годы непрерывного труда.
Пребывал в страшной бедности. Перед войной отдал в Пражский архив письма своих личных корреспондентов, в частности, Бунина. Голодал, холодал. В его дом попала бомба, комнату продувало, на ремонт не было ни сил, ни денег. К нам в Цариж приехал истощенный после ареста в Белграде немцами. Арестовали его в сорок первом году по доносу одного эмигранта как друга Ленина! Потом отпустили после суда, во всяком случае, по этой линии оправдали. Он доказал, что не был так уж Любим Лениным впоследствии. Не отрицал, что они были соратниками в девяностых годах. Говорят, что письма Ленина к моему деду сохранились в России, как и многое другое из его революционного архива.
Семья Струве в Париже была, с одной стороны, культурная, с другой стороны, гостеприимная. Поэтому Никита Алексеевич общался со многими выдающимися людьми первой русской эмиграции, история которой кончается в пятидесятых годах со смертью Бунина, Ремизова. С Буниным Струве дружил семьями, Ремизов был их соседом, и Никита Алексеевич вспоминает, как еще до войны его отец устраивал Алексею Михайловичу домашние чтения, чтоб поддержать его материально. Потом Никита Алексеевич часто посещал его на квартире и ему, ослепшему, читал вслух древнерусскую рукопись.
Литературную жизнь он застал уже в ее общественном упадке. Помнит постановки Евреинова, декорации Анненкова. Георгий Иванов оставил о себе не совсем приятные воспоминания: он неоднократно видел его в жалком состоянии на эстраде. Тот также бывал у отца, просил денег, производил впечатление опустившегося.
Прошу Никиту Алексеевича поведать, как он брал интервью у Анны Ахматовой в июне 1965 года.
— Это было не интервью; если бы я пожелал взять интервью, она спустила бы меня с лестницы. Это была встреча, которая состоялась благодаря Надежде Яковлевне Мандельштам. Я встречался с Анной Андреевной несколько раз в гостинице «Наполеон». Разговоры заняли восемь часов. Вначале мы проговорили полтора часа, и она снова пригласила меня на встречу. Просидели целый вечер. Я сделал запись чтения ее стихов. Простились. Но она позвонила и снова пригласила зайти к ней перед отъездом. В результате вышло какое-то общение, оставившее в моей жизни неизгладимую память. Были, конечно. Франк, Бунин, Ремизов, но это давнее, они умерли в пятидесятых годах. Есть Александр Солженицын, общение с этим поистине сверхчеловеком продолжается вот уже более тринадцати лет. Анна Ахматова оставила во мне впечатление какого-то чуда гармонии и абсолютной подлинности: ни одной фальшивой ноты. Бунин был другим, любил красное словцо, эпатировать! Говорил он тоже выпукло, его речь, манеры хорошо запомнились. Да и весь он был какой-то скульптурный. Ахматова же при всей своей величавости была сама естественность.
В годы военных испытаний русского народа в семье Струве не возникало никаких иллюзий относительно коммунистического режима. Проблема невозвращенцев. Проблема насильственного возвращения. С востока шли люди, обгоревшие, опаленные коллективизацией, войной, пленом. Многие только чудом остались живы. Многие были вынуждены скрываться. Их вылавливала советская военная миссия. Никите Алексеевичу пришлось однажды присутствовать при задержке одного такого человека. Он жил в его же доме, все знали, что это советский человек, что он не хочет возвращаться. Однажды Струве услышал страшный, крик: «Товарищи, помогите, спасите!» Он кинулся к окну и увидел внизу черный автомобиль. На всю жизнь запомнилось: истошный вопль, выломанная дверь, кровь.
— Мы говорили о судьбе русской эмиграции, о разных судьбах трех ее волн. Что будет дальше с людьми, оказавшимися во Франции: растворятся ли они в мировом пространстве, сольются с другим народом или сумеют сохраниться и сохранить свою русскость?
— Первая эмиграция сохраняла в себе то, чем была Россия до семнадцатого года. Попутно она творила, продолжала творческую линию дореволюционной России. Но эта эмиграция биологически сошла со сцены. Она жива еще в своих немногочисленных отпрысках, сумевших соединить в себе обе культуры.
Так, к примеру, Никита Струве издает два православных журнала разного содержания, один выходит на русском языке, другой — по-французски; пишет статьи и книги на обоих языках. Его первая книга, вышедшая в 1963 году, о христианстве в СССР, в своей последней главе разоблачавшая хрущевские гонения, написана на французском. Да и диссертация о Мандельштаме (1982) сначала вышла на французском, а потом уж в авторском переводе на русском (1988). Струве считает, что Россия всегда была Европой, только ее, несчастную, от Европы в 1917 году отсекли и тем самым изуродовали, оскопили.
Вторая эмиграция, выкинутая войной, свидетельствовала о том, что произошло в России в сталинские времена: о терроре, об ужасах коллективизации, о закабалении человека государством.
Третья уже была в значительной мере эмиграцией советской. И здесь, в Париже, во Франции, встретились две разные России. Вторая эмиграция была сравнительно более близка к первой, хотя бы по времени (отстояние в четверть века). Ее опалила своим огнем катастрофа войны, сама история. Встреча между ними была несложной. Более трудным было приятие третьей волны людей, покинувших родину. Но и эта встреча состоялась. Со временем многое утряслось, встало на место.
Сейчас можно говорить о четвертой волне. Это люди, разуверившиеся в том. что когда-нибудь жизнь в России станет нормальной. Их связь с русской культурой слабая, и надо полагать, что они захотят ассимилироваться побыстрее. Но сумеют ли?
Отрадно, что Россия просыпается, важно, чтобы существовала и зарубежная Россия, по крайней мере зарубежная русская культура.
И тут я решился наконец на комплимент Никите Струве, потому что меня удивил его русский язык. Родился во Франции, учился во французской школе, живет среди французов, профессорствует во французском университете. Откуда такая плавная, старомосковская правильная русская речь? Мы в Москве-то теряем ее глубину и самобытность, используя все больше и чаще штампованную газетно-телевизионную лексику. И я рассказал Никите Алексеевичу о приезде в Москву писательницы Нины Берберовой и о том, как мы восхищались ее разговорнолитературной речью.
— Не так давно в Вашингтоне на славянском конгрессе я встретил Нину Николаевну. Мы не видались с ней много-много лет, а она знала меня с детства. В Вашингтоне мы жили с ней под одной крышей, и, несмотря на острую разницу в наших мировоззрениях (она объявляет себя безбожницей), а я с того момента, как через брата попал в «Русское студенческое христианское движение», стараюсь быть сознательным христианином, мы дружно, хорошо общались.