После России — страница 8 из 94

Безусловно, наша юность — не ранняя, но поздняя, — литературная юность моего поколения прошла под знаком Солженицына. Многие из нас его боготворили. Не будь его, все было бы по-другому. Мы не были бы, может быть, такими смелыми, не было бы того же СМОГа, не появилось бы многих других литературных кружков, чтений, салонов.

— Твоя эмиграция началась с Вены. Как это произошло?

— Мне не очень нравится эта тема. Это какая-то политическая история. Я постоянно каким-то образом влезаю в политику. В определенном аспекте моя жизнь представляет собой детективный роман, в котором я совершенно не хотел бы участвовать. Наверное, это в силу того, что я родился в семье знаменитого советского разведчика.

Случилось так, что я познакомился с австрийкой здесь, в Москве. Она преподавала немецкий в Институте иностранных языков по обмену. Из очень простой семьи, по образованию славистка. И началась наша эпопея — неприятная потому, что я собирался жениться на ней, а мне не давали. Ее власти выгнали, сразу лишили контракта. А меня плотно обложили, за мной ходили специальные люди. Говорят, даже Галича так не пасли. Видимо, здесь я кого-то очень сильно обидел.

— Может, потому, что ты был сыном генерала госбезопасности?

— Может быть. Да, мой отец был в то время генерал-лейтенантом. Уже, правда, в отставке, но это неважно. Он сам и инспирировал все это. Родители испугались. Я мог бы спокойно выехать безо всякого шума, но пришлось делать шум. Мы заручились поддержкой каких-то австрийских и американских корреспондентов. Телевизионщики, радиожурналисты… События так развивались, что люди в конце концов обратили внимание, особенно на матримониальный момент. Мы боролись за своих невест, я и гроссмейстер Борис Спасский, в одно время. И нас опекали одни и те же люди, те же самые корреспонденты ходили к нам, интересовались нашими историями.

Началось все с австрийского телевидения, кто-то из теленачальства оказался борцом за гражданские права. Мы получили огромное паблисити. Какая-то опереточная ситуация… Все было смешно, и грустно, и скандально.

В начале октября 1975 года между двумя и тремя часами ночи какие-то люди стучались во все квартиры, где я когда-либо провел хотя бы одну ночь. Я не жил последние дни и месяцы у себя, я метался, меня затравили. Но я и в долгу не остался — мотал их по всей Москве.

Интересная деталь: агенты КГБ боялись ездить на электричке дальше двадцатого километра. Загадка! Они всегда исчезали из вагона. Может быть, торопились домой смотреть телевизор? Может быть, чего-то боялись.

К лету 1976 года я был разобщен со своими друзьями. Фактически все порвали со мной, я был в совершенной изоляции. Оставалось лишь два-три человека, которые не боялись со мной встречаться. Родители отказались от меня официально, они написали какие-то бумаги.

Машину «скорой помощи» у дома держали часто с раннего утра и до вечера. Когда я уходил за хлебом в магазин, эта машина двигалась за мной. Впору было сойти с ума. Но я выдержал. Объявлял голодовки, поднялся шум в австрийской прессе, потом в немецкой, потом по всей Европе, по всему миру.

Однажды в пятницу эти ребята снова появились. Они сказали, что через два дня, в понедельник, надо быть в ОВИРе.

Я приехал в ОВИР в сопровождении американских корреспондентов, потому что боялся ходить один. Начальник ОВИРа сказал, что надо забыть все, во всем виноват мой отец, а не Советская власть. «Что же ты к нам раньше не пришел, дорогой Саша?! Ты же никогда не приходил к нам?» Я говорю: «Конечно нет. А на каком основании я мог подать заявление о выезде?» — «На основании того закона, что браки с иностранцами разрешены. Закон же существует! Брежнев подписал тебе разрешение в виде исключения. Ты едешь, счастливого пути!»

Мы улыбались друг другу в лицо. Проговорили целых два часа.

Оказывается, канцлер Австрии Крайский написал Брежневу два письма по моему поводу. И Брежнев подписал заявление на выезд. Сам…

— А почему глава правительства Австрии так решительно вмешался в твою судьбу?

— Потому что возникли большие трения между австрийским и Советским правительствами. Из-за моей голодовки, из-за препятствий к браку. Невесту выгнали из СССР, меня не пускали в Австрию. Вся эта бессмысленная деятельность отняла у нас год жизни.

В конце концов Крайский прослышал про наши беды. Написал Брежневу. И Брежнев внял. Только лично он мог разрешить выезд, поскольку не было согласия родителей. И меня в двадцать четыре часа нашли и выпустили пожарным порядком. Уезжал я с одним чемоданом.

…И вот десятиминутная аудиенция у Крайского в присутствии массы журналистов. Вспышки, телекамеры. Я стал фигурой дня из-за этой свадьбы. Все это было очень пышно, нас охраняли автоматчики на мотоциклах. Народ запрудил улицы.

Крайский спросил меня: «Я слышал, вы пишете что-то? Но вы же понимаете, что Австрия — небольшая литературная держава. На переводы от ваших книг вам не прожить. И надо что-то делать. Чем вы намерены заниматься?»

Крайский говорил на хорошем английском языке. Немецкого я не знал. Я ответил, что работал на Волге егерем, жил в лесу, и мог бы заняться тем же делом.

Ты знаешь, какую работу нашел мне Бруно Крайский, — лесорубом в Венском лесу, в том самом, где «сказки Венского леса». Я валил старые деревья, чистил просеку. Тяжелая работа, едва хватало времени на то, чтобы писать письма. Работал с югославами. Они мне очень понравились. У меня тогда возникла мысль переехать в Югославию, выучить сербо-хорватский и писать на нем.

Но однажды вечером в Вене постучал почтальон и принес телеграмму от издателя Проффера — о том, что Набоков написал хороший отзыв о моей книге.

— Набоков, наверное, услышал о скандале и решил помочь?

— Может быть. Это была моя самая счастливая ночь. В литературном смысле. Я, конечно, не спал. А через несколько месяцев, когда я письменно обрисовал Профферу свою ситуацию с Венским лесом, он неожиданно появился у меня сам, прилетел после сессии у себя в Мичигане. Он привез мне контракт, приглашение и визу в Америку.

Окрыленный, я летел в Штаты. Но сразу же начались какие-то неприятности. Три часа меня держали в аэропорту. Началось выяснение личности. Никто ничего не объяснял. Я бессмысленно просидел три часа. В силу того, что я сын шпиона, и меня приняли за шпиона. Потом это сказывалось на моих отношениях с ФБР и соответствующей канадской организацией, которая называется «Королевская конная полиция». Вскрывали письма и даже не пытались делать из этого секрета. Навестили всех моих друзей, родственников моей жены.

Да и теперь по прошествии многих лет у меня постоянно бывают проблемы на границе Канады и США. В каких-то я там значусь «черных» списках.

— Граница Канады и США, штат Вермонт. Там живет Солженицын. Вы не встречались?

— Нет, никогда его не видел. Видел несколько раз его детей в Вермонте. Да, мы жили рядом, в разных деревнях, моя деревня к северу от его, в горах, рядом с канадской границей. Мы были записаны в одну библиотеку, но ни разу не встретились. Прекрасная библиотека при русской школе в Норвейдже, ей уже больше тридцати лет. Когда-то русские первой и второй эмиграций организовали эту школу для американских студентов. В школе запрещено говорить по-английски. Она расположена в изумительном местечке в глубине гор и лесов. Боже, как там похоже на Россию! Даже речка называется по-русски. Собачья речка. Многие эмигранты подарили библиотеке свои книги, в результате образовался огромный фонд «руссики». Так вот, я жил недалеко от этой библиотеки. Когда я познакомился с детьми Солженицына, они были еще маленькими. Один из них ныне блестящий пианист, но все детишки Александра Исаевича поражали своими дарованиями. Отец настаивал, чтобы дети посещали эту школу хотя бы летом, чтобы не забыть родного языка. Вообще-то многие родители хотели бы, чтобы их дети говорили по-русски, но детям это не нравится, на них оказывают сильное давление, чтобы они посещали американские школы.

— А значит ли что-нибудь Александр Исаевич в твоей судьбе?

— Высылка Солженицына — это было наше кровное. Мы очень любили этого человека. Я очень любил его. Но случилось то. что всегда случается: время всякого явления проходит. Сейчас читать Солженицына мне неинтересно. Не понимаю, что произошло, я ли изменился, время ли изменилось, наверное, все изменилось. А может быть, он перестал мне быть интересным историческими романами. По мне история — не наука. История может быть просто развлечением. Но я не верю в историю, не верю в исторические факты, потому что уже вчерашний день неуловим. Я не верю никаким мемуарам и никогда не верил. Мне кажется, что трактовка любых исторических фактов всегда произвольна, каждый волен трактовать как он хочет любое событие и в угоду сюжету все чудовищно искажать. Я отношусь к людям сегодняшнего дня, меня волнуют только актуальные события, то, что происходит сейчас. Во все остальное я просто не верю. И когда человек огромного таланта посвящает себя копанию в старом барахле, я не могу это принять. Естественно, это моя точка зрения и Солженицыну она безразлична, но я думаю, что как романист он был бы намного интереснее, чем публицист-историк. Его ранние вещи, его романы, несмотря на споры об их художественных достоинствах, имеют для России огромное значение. Они наверняка останутся в истории русской литературы.

И я привык к Солженицыну как к человеку литературному, как к писателю, мастеру слова. Какие прекрасные сцены в «Круге первом», как изумляет меня лаконизм его строк, его рассказов. А «Один день Ивана Денисовича». Это шедевр! Но, повторяю, человек занялся не своим делом. Он фигура, фигурой и остался, его слушают, ему внимают. А он молчит. Молчит в своем главном качестве, в качестве голоса России.

И еще аспект, который я не приемлю в Солженицыне, — это его язык. Как бы меня ни называли: пуристом, эстетом, кем угодно, ему этот стиль не идет… Откуда он у него взялся? Может быть, он по примеру Набокова решил, что наступило время нового стиля? Солженицын погрузился в словарь. Словарь словарем, но ни на Волге, ни в Москве, нигде в России, не говорят языком, который использует Солженицын в своих книгах. Повторяю, это его личное, писательское дело творить новый язык. Творили же новый язык Белый, Джойс, но для такого человека, как Солженицын, это не просто дело вкуса, ведь он прирожденный реалист, и я считаю, он не должен играть. Я не реалист, я прирожденный авангардист, реализм мне абсолютно чужд, и он всегда был мне абсолютно чужд. Я вообще не читал никаких советских классиков, мне всегда они были неинтересны, я поражался, как же можно так плохо писать. Я спросил себя: зачем мне какие-то советские писатели? И я обратился к западной литературе. В блестящих переводах советских же переводчиков я нашел интереснейшие вещи, в которых была жизнь. Но Солженицына я принимаю, потому что в реализме он — на своем месте.