После Шлиссельбурга — страница 3 из 69

— Да неужели же никто никогда не делал попытки освободить вас оттуда?! — Он подразумевал, конечно, попытку революционную.

Иногда приходила ко мне и надзирательница. От нее я в первый раз услыхала термин: «политики», который заменил название «радикалы», каким в мое время обозначали революционеров. Разговаривая с ней о политических ссыльных, проходивших через Архангельскую тюрьму, которая могла вместить до двух тысяч человек, я измерила количественное различие между числом лиц, втянутых в революционное движение в теперешнее время и в прежний период. Так, однажды, после студенческих волнений в Петербурге, в Архангельскую тюрьму, по ее словам, было прислано одновременно тысяча студентов. Прежде в таких случаях высылались десятки.

Ежедневно надзирательница сопровождала меня на прогулку. Тюремный двор ради меня превращался на полчаса в безлюдный пустырь. Не говоря о политиках, — даже уголовным было в это время запрещено проходить по двору. Однако, случалось изредка — одинокая фигура в сером халате появлялась откуда-нибудь из-за угла, и каждый раз сердце у меня начинало биться сильнее, я ускоряла шаги и с разочарованием отвертывалась, убеждаясь, что это не Фроленко, не Новорусский или Антонов. Только раз административно-ссыльный дантист, бывший в аптеке, где он, быть может, дергал кому-нибудь зубы, внезапно вышел в сопровождении надзирателя и столкнулся со мной лицом к лицу. Вероятно, он знал, кто — единственная узница в тюрьме, потому что тотчас назвал меня по имени и стал спрашивать о Карповиче, которого где-то, по-видимому, встречал. Несмотря на сопротивление надзирателя с одной стороны, надзирательницы — с другой, нам удалось перекинуться несколькими фразами. Давая адрес в Мезень, куда его отправляли, он просил написать ему все, что я могу сообщить о Карповиче. При первой возможности я сделала это, а потом была очень удивлена, что мое письмо целиком помещено в «Искре» без спроса, желаю я этого или нет.

От того же дантиста при встрече я узнала, что в тюрьме находится сопроцессник Гершуни — Качура. В свое время он вместе с Гершуни, Мельниковым и Сикорским был отвезен в Шлиссельбург и содержался в старой исторической тюрьме вдали от нас, старых шлиссельбуржцев. На суде по отношению к Гершуни Качура вел себя довольно двусмысленно; в Шлиссельбургской тюрьме, не в пример прочим, он пользовался некоторыми льготами, работая в мастерской, чего не дозволяли другим, и, наконец, до истечения срока был увезен из крепости для отсылки в Мезень. Быть может, это объясняется тем, что, по словам рассказчика и смотрителя, он был ненормален.

Ровно через месяц после моего выхода из Шлиссельбурга, 29 октября, после обычного обхода камер смотрителем, когда все затихло и никто уже не мог нарушить моего покоя, я, сидя в своей одиночке, вынула принесенный и украдкой переданный мне сестрой номер «Революционной России», которая издавалась за границей партией социалистов-революционеров.

Со смешанным чувством удивления и невольного удовлетворения я пробегала страницы этого подпольного органа, чудом залетевшего в мою камеру и после 22 лет отлученности приобщавшего меня к идеям, за которые боролась и погибла «Народная Воля». Я читала о народовольцах; стояли имена Ашенбреннера, мое и других товарищей. Поминали казненных, поминали погибших в Алексеевском равелине и вспоминали нас, оставшихся в живых. Вспоминали горячим словом, с горячим чувством и громко признавали нас предтечами и своими родоначальниками.

Погребенные в Шлиссельбурге, мы в нашей живой могиле думали, что мы забыты и не оставили следа в последующем поколении. Никогда не помышляли мы ни об исторической роли, ни о памяти в потомстве.

Когда один из младших товарищей, Манучаров, желая воздать хвалу нам, говорил в одном стихотворении о славе, я в стихотворной форме остановила полет его мечтаний, указывая, что не мысль о славе должна поддерживать и одушевлять нас:

В исполненном долге отраду искать

В своем заточеньи мы будем…

— говорила я. И вот, через четверть столетия, идея, которая не умирает, подняла новую, несравненно более высокую волну революционного движения, 25 лет тому назад не достигшего своих целей, и на вершину гребня вынесла имена прежних борцов за свободу.

Нас помнят, нас знают, нас признают. А мы, уходя с политической арены, со стесненным сердцем оглядывались назад и скорбели, что мы оставлены и одиноки и нет тех, которые подхватили бы выпавшее из наших рук знамя.

Глава втораяПосад Нёнокса

18 ноября, через месяц по приезде в Архангельск, меня отвезли в посад Нёноксу. Это было обставлено большой помпой. Предварительно становой пристав проехал сам, «чтоб удостовериться, что путь вполне установился: Северная Двина — встала, и прибрежный лед Белого моря, по которому на несколько верст шел путь, достаточно крепок».

Утром, часов в 9, у ворот тюрьмы уже находились моя сестра Ольга и несколько ссыльных, непременно хотевших проводить меня. Пришли бы и все — их было более сотни в городе, — но демонстрацию, которой боялась полиция, мы отклонили, как раньше при моем приезде отклонили проект молодежи устроить манифестацию около тюрьмы. Я не могла допустить возможности избиения этой молодежи казаками, когда я оставалась бы в бездействии за решеткой тюрьмы. Три экипажа уже ждали меня: в одной из кибиток поместилась я с сестрой, в другой — исправник с урядником, а в санях сидели два стражника — моя будущая охрана в Нёноксе. Кортеж вышел внушительный, и во всех селах по дороге, как и на станции, где меняли лошадей, производил сенсацию: жители думали, что едет начальник губернии или еще более высокая особа.

Из Архангельской тюрьмы я не раз писала княжне Марье Михайловне Дондуковой-Корсаковой, которая проникла в Шлиссельбург незадолго до моего выхода, а потом перед отъездом в Архангельск посетила меня в Петропавловской крепости. Адрес, на котором стояло: «ее сиятельству», создавал, мне особенный престиж, распространившийся далеко за пределы тюрьмы, и, наряду с торжественностью проезда, послужил поводом к смешным толкам и целым легендам о моей особе. По всей округе прошел слух, что в Нёноксу привезена придворная дама, попавшая временно в опалу; разрастаясь, легенда пошла дальше, и меня наделили титулом княгини. Женщины, приходившие продавать яйца, куропаток, таинственным шёпотом просили сестру «показать им княгинюшку». Я стала, наконец, великой княгиней Елизаветой Федоровной, приехавшей из Москвы узнать о положении народа. Устно и письменно, именуя меня княгиней и сиятельством, ко мне обращались впоследствии с просьбами о помощи, ссылаясь на «холод и голод», и с разными ходатайствами об облегчении участи.

Отвыкшая от путешествия на лошадях, после 70 верст я чувствовала себя совершенно разбитой. Сестра поспешила уложить меня на диванчике почтовой станции, где мы нашли первый приют. Но едва мы стали устраиваться, вошел стражник и, заложив руки за спину, стал греться у печки.

— Что вам тут надо? — спросила Ольга.

— Приказано быть при вас, — отвечал стражник.

Сестра вскипела и тотчас отправилась на въезжую, где остановился исправник.

После споров и перекоров стражник в исполнении своих обязанностей был введен в должные границы.

Надо сказать, что вопрос о стражниках поднимался еще в Архангельске: исправник объявил сестре, что в Нёноксе стражники будут по очереди дежурить в моей квартире день и ночь.

Этого сестра уж никак не могла допустить: пусть стражники днюют и ночуют у дверей дома, где я буду жить, но в квартиру к себе мы их не пустим.

Она таки отвоевала это, хотя исправник и взывал к нашему чувству гуманности, указывая на 35-40-градусные морозы Архангельской губернии, от которых, при наружном наблюдении, могли пострадать стражники.

На другой день, укутанные как следует, мы отправились с сестрой искать квартиру, и было странно в первый раз идти без жандарма впереди и сзади. Впрочем, в почтительном отдалении шел и теперь один из моих соглядатаев. Посад имел две тысячи жителей, и, когда накануне наша кибитка въехала в улицы, я с любопытством смотрела на дома, большие, двухэтажные, со множеством окон, что особенно обращало внимание в виду холодного климата губернии. «Да это лучше нашего уездного города — Тетюш, как я его помню тридцать лет назад», — сказала я сестре, и мы надеялись без труда найти подходящее помещение для нас.

Увы! квартиру подыскать было не легко.

Казенного леса в Архангельском уезде много, и он отпускается крестьянам за самую незначительную плату. Благодаря этому, многие жители посада имеют не один, а два дома. Но, хорошие снаружи, они внутри находятся в разрушении; создается впечатление, что хозяева когда-то жили богаче, лучше, а теперь переживают кризис. Стены оклеены обоями, но они оборваны, висят клочьями и колышутся от ветра, залетающего в разбитые стекла рам; полы, некогда выкрашенные, облезли и загажены. Сами хозяева, оставив просторные хоромы, ютятся где-нибудь в пристройках и грязных избах.

Походив напрасно по улицам, мы набрели, наконец, на покосившийся двухэтажный домишко, в котором за 15 руб. в месяц нам предлагали взять верхний этаж из трех комнат и кухни. Желая поскорей устроиться, мы сняли эту развалину, в которой потом ежедневно угорали и лежали недвижимы, с головной болью с утра до вечера.

Вслед за нами в тот же день в этом дом переехали и стражники, занявшие нижний этаж его. Надзор за мной был, таким образом, вполне обеспечен, и, на зависть посадским, они зажили прекрасно.

— И за что они 25 рублей в месяц жалованья получают? — удивлялись жители. — Живут, как коты: едят, пьют и на печи валяются.

Если квартира была отвратительна — холодная, угарная, с сильно покосившимися полами, — то недостатка в предметах питания мы не испытывали. Край богат птицей, рыбой, зверем. Два охотника из местных жителей в зиму убили 11 лосей, прекрасных животных, величиной с быка. Шкуры с большими развесистыми рогами они продавали в Архангельске по 5 рублей, а мясо по 3–