После Шлиссельбурга — страница 36 из 69

Я тотчас согласилась и спросила:

— Какие явки?

Гершуни отвечал:

— Одна — к Виткович, она служит по статистике в городской управе; другая — к Кравцовой, старой знакомой Лопатина.

Я рассмеялась и не без иронии спросила:

— Неужели партия за 25 лет не нажила ничего другого?

Гершуни, должно быть, несколько обидевшись, заметил:

— «Бабушка» не спрашивала об этом.

На другой день я взяла билет до Петербурга, решив, однако, не заезжать к сестре Лидии, Новорусскому и Морозову, которые были там, и не останавливаться в Москве, где у меня были тоже близкие друзья. Прежде всего надо было исполнить поручение, а повидаться с близкими можно было уже на обратном пути. Подъезжая к Финляндскому вокзалу, о котором говорили, как об опасном пункте, где много шпионов, я подумала: «Нет и трех лет, как я вышла из Шлиссельбурга, и если меня поймают, то отправят в ссылку гораздо более тяжелую, чем Нёнокса», а я и ее не перенесла бы, если бы не сестры и не А. И. Мороз, которые не оставляли меня одной. На вокзале я не заметила, однако, решительно ничего подозрительного; то же было и на Николаевском вокзале, куда я переехала тотчас же.

…Вот и Воронеж, в котором я была ровно 25 лет тому назад. Но каким жалким показался он мне! Тогда было лето, была зелень, было солнце, а теперь — скверный, сумрачный день, холодный северный ветер, жесткая, затвердевшая земля и какая-то желтоватая пыль, гонимая ветром по улице; жалкие, полинявшие домишки справа и слева.

Приехала я к Виткович. Она жила вместе с дочкой в совсем маленькой комнате: очевидно, третьему человеку там поместиться было негде. Она сказала, что ее муж скрывается и потому за ней наблюдают и время от времени делают обыск, а о Кравцовой нечего и думать: у нее регулярно каждый месяц бывают обыски. «Точь-в-точь та же история, что и 25 лет назад», — подумала я. Тогда тоже не знали, куда меня деть, и отвели к милой просвирне, у которой жил ссыльный студент. Теперь была не просвирня, а вдова судебного следователя Алексеевская, к которой меня Виткович и отвела. Это тоже нельзя сказать, чтоб было место чистое. Алексеевская рассказала мне, что ее сыновья — студенты не из благонамеренных. Это не помешало ей дать мне приют, а мне спокойно пользоваться ее скромным гостеприимством — жила она неважно.

Я отправилась к Алексееву. Это был рослый красавец, яркий брюнет с несколько вьющимися волосами, живыми, черными глазами, с румянцем во всю щеку и курчавой русской бородкой. Я напрямик сказала о цели моего приезда, и когда произнесла: «вы обещали 20 тысяч», он побледнел, и я сразу поняла, что его обещание Натансону — мыльный пузырь. Затем пошла скучная канитель. Он говорил о чем угодно, только не об исполнении обещания, познакомил меня с женой, высокой, худосочной, увядшей женщиной которая вела себя молчаливо и сдержанно; показал своих сыновей, учителем которых одно время был сын Чайковского; мальчики показали мне свои ботанические коллекции и выказали самоуверенность, свойственную их 11- или 12-летнему возрасту; угощал обедом, а потом стал расписывать мне легкость, с какой может быть произведена одна экспроприация. Этому предложению я дала должный отпор, но Алексеев снова и снова в последующие дни развивал мне свой план экса, хотя я категорически заявила, что частные экспроприации партией запрещены. После нескольких дней я вышла, наконец, из терпения и сказала, что в Воронеже проживать я не намерена, и прошу его дать прямой ответ. Ответ он дал, но не прямой, а путанный, и, в конце концов, сказал, что напишет, когда и сколько может дать, и вообще может ли дать; условился об адресе и т. д. Я уехала ни с чем.

Но до отъезда Виткович представила мне одного молодого человека и назвала ему мое имя. Впечатление было потрясающее. Да и в самом деле, кого в революционной среде не потрясло бы увидеть, как привидение, существо такое далекое, фантастическое, как шлиссельбуржская узница! И где же? В такой провинциальной дыре, как Воронеж — не в крепости, не в ссылке и не за границей, как это было всем известно. Вероятно, благодаря этому потрясению, новый знакомец наговорил мне самых удивительных вещей; он просил передать в центр, чтоб ему прислали по почте запалы и какие-то принадлежности к бомбам. Тщетно я указывала, что такие вещи почтой не посылаются — он стоял на своем.

На возвратном пути, в Москве я заехала к Вере Дмитриевне Лебедевой которая состояла в родстве с Татьяной Ивановной Лебедевой, членом Исполнительного Комитета «Народной Воли»; а в имении ее сына жил на ее поруках М. Ф. Фроленко. У Веры Дмитриевны я встретилась с Елизаветой Павловной Балавенской, которая в 1904–1905 году жила в Архангельске вместе с сосланным туда мужем. Сергей Александрович несколько раз навещал меня в Нёноксе и однажды в 1906 году посетил меня в Нижнем. Когда Елизавета Павловна увидала, в каком легком пальто я совершаю путешествие она ужаснулась и привезла прекрасную меховую ротонду и шапочку, чтоб по дороге я не мерзла. Я сопротивлялась. «Если меня арестуют, — думала я, — то как и когда я смогу вернуть эту ротонду?» Однако, меня все-таки облачили в нее, и это дало мне повод разыграть потом шутку.

Глава двадцать шестаяВ Петербурге

Приехав в Петербург, я остановилась у Морозова, который с женой занимал квартиру в институте Лесгафта. У Лесгафта же служил в то время Новорусский, еще не женившийся. Я провела в Петербурге несколько приятных дней, виделась с Лесгафтом, у которого в 1871 году начала слушать лекции анатомии, вскоре прекращенные, благодаря высочайшему повелению, лишавшему Петра Францевича профессорской кафедры. После этого года прошла почти целая жизнь. Прошло 35 лет. Прошел Шлиссельбург. И вот я имела счастье после Шлиссельбурга встретиться опять с Петром Францевичем.

Как странно, как фантастично было встретиться в начале жизни, а потом — в конце ее…

Тогда, при первой встрече, я была молодым ростком, неоформленным сырым материалом, из которого жизнь могла лепить и так и этак, а он, твердый, совершенно определившийся, — вполне сложившеюся, сильной личностью.

А теперь — вдруг встретились равные, и такие друзья, такие близкие, родные. Так понимаем друг друга с полуслова, прямо и спрашивать ни о чем не надо, словно жизнь и душа каждого на ладони у другого.

Вот радость: он даже физически почти не изменился — не растолстел и не обрюзг; все тот же тонкий, хрупкий, и черты лица не огрубели… много морщин, щеки глубоко впали — вот и все. Та же добродушно-ироническая усмешка и та же краткая форма речи; все те же живые глаза, смотрящие исподлобья… Быстрота движений, неугомонная энергия и работоспособность… Он ведет меня показывать свое царство, свое детище, ведет по кабинетам, ведет в лаборатории: химическую, зоологическую… показывает драгоценные коллекции, тончайшие препараты — чуть не лучшие в Европе; прекрасные чучела… Сокровища по анатомии, эмбриологии, зоологии мелькают перед глазами. И он — король без короны в своем царстве науки; здесь все создано, собрано им, и все проникает и поддерживает его воля…

Он рассказывает об основании своего института, говорит о Высшей женской школе, о молодежи, которая проходит через его руки, о препятствиях и затруднениях, которые ставились и ставятся ему на пути разными министерствами и всевозможными родами полиции.

Он рассказывает о П. Н. Дурново, о свидании с премьером после обыска и закрытия института.

— У вас там все свобода, — говорит П. А. Столыпин.

— Да, — отвечает Петр Францевич. — Ваша правда: у нас свобода, свобода науки, которая не знает ни железных решеток, ни цепей…

— При обыске в одном из помещений найдена нелегальная литература

— Никто, как сама же полиция подложила, — добродушно твердит Петр Францевич…

Я смеюсь.

— Департамент полиции потом делает запрос: «Кто несет ответственность за вещи, находимые в помещениях института?» — «Я несу ответственность. Я один», — пишет в ответ Петр Францевич.

Он взглядывает на меня, и лукавая искра пробегает в его глазах.

Я понимаю — его хотели поймать… и я смеюсь…

Потом речь идет об организации женских курсов, о совете профессоров, о составе совета.

— Он мне все толкует, что он социал-демократ, — говорит Петр Францевич, называя фамилию. — А мне что за дело, что он социал-демократ. Будь, чем хочешь: эс-дек, эс-ер… Нет, ты мне свою личность, свою человеческую личность покажи. А то он, видите ли, эс-дек, — горячился Петр Францевич.

И я понимаю его и улыбаюсь: «Конечно».

Разговор переходит на моих товарищей по Шлиссельбургу: Новорусского, Морозова и Лукашевича, которых Петр Францевич приспособил к лабораторным занятиям и к лектированию.

— Вот и вас устрою, — говорит он с приветливым взглядом.

— Да нет же, Петр Францевич. Полиция не позволит, да и что мне делать у вас? Разве шерстку вашей пантеры чесать… ее от моли беречь, — смеюсь я, указывая на прекрасное чучело животного.

— Нечего смеяться — найдем дело, — говорит Петр Францевич.

Говорим об общих знакомых. Такая-то растолстела.

— И к чему этот жир… — восклицает Петр Францевич. — Совсем ни к чему… Вот мне тот самый сюртук впору, что я тридцать лет назад сшил… Жир, это — нехорошо, это — лишнее; это — ненужная тяжесть. Я рад, что вы не растолстели, — смотрит он на меня.

Вернулись в его квартиру, в кабинет.

Открывает альбом и показывает карточку 1871 года: я с сестрой Лидией за столиком, с анатомией.

О ее существовании я и забыла… Как трогательно, что столько лет он хранил ее…

Кабинет простой, невзрачный, серый. Стол и масса полок с книгами.

— А вот Морозов купил дорогую мебель, — говорит Петр Францевич. — И к чему? Разве на простом столе нельзя работать? Я каждый раз, как вижу жену его, так сейчас ее пилить начинаю за мебель… Ну, не все ли равно работать на ореховом столе или на сосновом? Ничего этого не надо, я и на простом отлично работаю, — и он указывает на свой некрашеный, старый стол, на котором лежит неоконченная рукопись.