После Шлиссельбурга — страница 57 из 69

ого от этого проигрывают. Вследствие тесноты в камерах невозможны никакие занятия: шум и толкотня, неизбежные при тесноте, расстраивают нервы, да и сесть негде, — под нарами же темно. Б-ка здесь есть, но хранится у начальника конвойной команды; книг для чтения и учебников из нее не выдают; среди арестантов обращается всего лишь несколько книг, спрятанных во время оно — от погромов; передача книг с воли не в авантаже. Одежда плохая, обувишка — безобразная: стоптанные, изодранные коты, большею частью те, в которых прибывают из централок Европ. России. У многих нет постельных принадлежностей; и люди (главным образом лежащие под нарами) валяются на голом полу. Но едва ли не самым большим горем является недостаток питания. Пищу выдают один раз в день (обед); дают суп или щи с 13 зол. мяса, не всегда доброкачественного. Картофельный суп — голая вода, да и того дают маленький черпачок на человека; через день дают кашу по две столовых ложки на человека; хлеба в течение лета выдавали по 2,5, с первого же октября стали выдавать 2,25 ф. Эта экономия объясняется следующим: прежде на зиму усиливали порцию мяса, почему и сбавили 1/4 ф. хлеба; затем доброе начальство порадело — мясную порцию повышать перестали, а сбавка хлеба — так и осталась. Те, кто не имеет средств покупать хлеб, хронически голодают; но и те, что не без средств, живут немного лучше. Выписка дозволена на 3 р. в месяц (говорят, что с ноября будет 5 руб.); продукты очень дороги, так что, выписав кое-какие вещи, необходимые в тюремной жизни: тетрадку, карандаш, доску, грифель, мыло, марки и т. п., на съестные припасы остается очень мало. Сахар здесь стоит 22 коп. фунт, так что чай пьют большинство с хлебом, с сахаром — незначительное [число], да и то не всегда. Кипяток здесь не догревают, и дают теплую воду, которую приходится догревать самим. Кто сможет купить самовар и углей, тот пьет чай, неимущие пьют сырую воду. Одиночных камер нет, и нервнобольные принуждены довольствоваться бромом и сидеть в общих камерах. Неудивительно, что % смертности здесь достигает значительной высоты. На зиму заготовлено около 60 могил, очевидно, с расчетом на чрезвычайную смертность. Денежная корреспонденция задерживается по целым м-цам, всегда стараются выдавать квитанции после выписки, чтобы лишить возможности произвести выписку в данном месяце. Простые письма почти никогда не доходят, заказные — с сильным запозданием. Управление тюрьмой возложено на старшего надзирателя Баженова, и начальник существует скорее для формы, в тюрьму не ходит, хотя каждый праздник посещает тюремную церковь, на тюремном же дворе интересуется только бочками (здесь имеется бондарная мастерская). Порядки здесь таковы, что никогда толку не добьешься. Обращение вообще крайне грубое, тыканье часто сопровождается матюгами. Надзирателям предоставлена чрезвычайная власть — сажать заключенных в карцер. Не понравился арестант надзирателю — придирается; не выдержал, ответил — забирай халат, иди в карцер. Ослушники подвергаются беспощадному избиению кулаками и прикладами. При высоком % заболевания особый интерес представляет больница, но о ней лучше не говорить, ибо она обставлена здесь безобразно. Разрешается писать два письма в месяц, причем письма пишут в дежурке, каждому корпусу дается два дня в неделю, пишут на одном столе, двумя ручками, никуда не годными чернилами, так что в день хорошему писцу можно написать с десяток писем, а у нас есть такие грамотеи, что одно письмо еле-еле напишут до обеда. Поэтому от писания писем некоторым невольно приходится отказываться, — к тому же здесь пишут и прошения. На прошения здесь мало обращают внимания, и часто об одной просьбе приходится писать несколько раз, хотя копейка на лист бумаги некоторым достается путем голодания. Кончившие срок ношения цепей не расковываются по нескольку месяцев, так, напр., прибывшие из Московской центральной тюрьмы, несмотря на перевод в разряд исправляющихся еще в Москве, до сих пор (средина октября) ходят в цепях; многие из них уже несколько месяцев должны бы быть отправлены в вольные команды. По прибытии на место нам объявили, что здесь разницы между политическими и уголовными нет, на прииски и в команду, однако же, никого из политических не пускают. Окончившие срок каторги по нескольку месяцев ждут отправки в волость; на вопросы начальству получают ответ: «бумаг не пришло». В конце сентября был здесь нач. гл. тюр. правления с инспектором. Когда один из заключенных заявил последнему о тесноте, тот ответил: «Знаю и без тебя». На заявление об улучшении пищи инспектор закричал: «Врешь, врешь! Пища очень хорошая: не улучшится она, а ухудшится. Я уже пробовал ее»… Это было часов в 9 утра, так что сомнительно, чтобы г. инспектор мог пробовать пищу, кстати хорошенько заправленную салом (для показа). Впрочем, в этот день (экстренно) была сварена каша, заправленная салом, так что обед действительно был сносным. В таких-то условиях приходится отбывать срок борцам за свободу, тем, которым по 10–12 лет и даже вечная каторга. Своими силами, отчасти благодаря помиловцам-хулиганам, отчасти благодаря общему положению дел, мы не в состоянии улучшить своего положения; пока возлагаем свои надежды на общество; может быть, в нем еще найдется сила, способная смягчить наше положение. Может быть, русская и иностранная пресса найдут нужным осветить вопрос о положении алгачинских узников; может быть, члены Гос. Думы найдут нужным — запросят кое-кого об условиях жизни в нашем мертвом доме. М. К.».

«15 сентября 1909. Здравствуйте, сестрица! Шлю привет всем братьям. Кланяются Вам мои товарищи, знакомые Вам — Яковлев, Кириллов, Захаров, Соколов, Жуков и Журавлев. Мы находимся в Алгачинской тюрьме Нерчинской каторги. Пришли сюда 11 августа и с тех пор теперь только удалось занять 1 коп. на покупку конверта и бумаги; положение критическое! Во внетюремный разряд нас, политических, пока не пускают; не знаю, как будет дальше. Прошу вас, дорогая сестрица, пришлите мне, пожалуйста, мои вещи и книги, оставшиеся в Шлиссельбургской крепости (если Вы получили их оттуда). Если в моих вещах нету волосяной подушки, то пришлите из своих какую-нибудь маленькую, потому что приходится спать на полу, среди камеры, без подушки и без одеяла. На нарах, и под нарами, и на полу все полно. Затем прошу Вас, мои дорогие братья и сестры, ради истины, добра и братства, помогите мне в тяжелую минуту! пришлите мне, пожалуйста, несколько денег, ибо я сижу полуголодный, так как нам дают только 1 раз в сутки немного так называемого супу, и этого не хватает, так как варят его на 650 человек в том самом котле, в котором варили раньше на 350 чел. Так пришлите, пожалуйста, как можно скорее переводом как-нибудь. Сообщите также начальнику Шлиссельбургской крепости мой адрес и начальнику пересыльной тюрьмы Аракчееву, так чтобы выслали — первый 1 руб. 40 коп., а второй — 5 руб. Адрес — Забайкальская область. Алгачинская тюрьма. До свидания! Я озяб и весь дрожу. И. С.».

Что было делать? Что предпринять? Слышать — и не откликнуться; знать — и остаться, сложа руки? Нет, я не могла. Целую неделю я ходила, как потерянная, и мучилась бесплодно, обдумывая, как и чем помочь.

— Вера, начните собирать ежемесячно взносы, — говорила мне Вера Самойловна Гоц.

Старое, испытанное средство! Я не верила в него. Мы — не немцы: те еженедельными или ежемесячными ничтожными взносами в какие-нибудь 10 пфеннигов или крейцеров могли создать большие капиталы профессиональных и партийных касс. И это благодаря дисциплине, аккуратности и добросовестному отношению к раз принятому обязательству. А у нас — дать одновременно 10–25, даже 100 рублей могут; а из месяца в месяц вносить по рублю или полтиннику — охоты хватит на два-три месяца, а, затем начнутся проволочки, недоимки, которые, в конце концов, становятся неоплатными.

…Наступило 31 декабря — канун, нового года. Человек 7–8 друзей и хороших знакомых собрались в одном доме по исконному обычаю встретить его.

Мысль об Алгачах лежала камнем на душе, а письмо всегда оставалось при мне. Удрученная, я не могла не поделиться с друзьями тем, что мучило меня, и прочла письмо. Все были подавлены, угнетены. Тогда я сказала: «Вот лист бумаги; пусть каждый напишет на нем свою фамилию и размер суммы, которую обязуется давать каждый месяц. Я прошу не стесняться величиной взноса, но, раз обещав, не нарушать обещания. Только при этом условии помощь может иметь смысл».

На листе оказалось 300 франков, и это укрепило меня на дальнейшие усилия.

Посоветовавшись с В. Гоц, мы пригласили трех превосходных людей: эмигранта Д. Аитова, докторессу Софью Львовну Шейнис — одну из самых энергичных деятельниц эмигрантской кассы в Париже — и М. Гольдсмит, которую я знала еще ребенком, и предложили им основать комитет помощи политическим каторжанам. Согласившись между собой об основных принципах будущей деятельности, мы принялись за дело: сумма взносов их усилиями тотчас удвоилась. Я написала устав, в котором было всего 7 параграфов; он был принят, я выбрана председательницей, Аитов — казначеем, и я же секретарем, на которого должна была лечь вся работа по заведению связей и сношений с Россией и заграницей, организация проведения денег в тюрьмы, собирание сведений о тюрьмах и т. д.

Первый параграф гласил: «1) общество помощи политическим каторжанам в России — беспартийно и, стоя на гуманитарной точке зрения, оказывает помощь без различия вероисповеданий и национальности; 2) смотря по размерам имеющихся средств, об-во берет на свое попечение 1, 2, 3 или более каторжных тюрем и дает им правильную ежемесячную субсидию определенного размера».

Мы придавали особенное значение регулярности и определенности размеров нашей помощи, чтобы каждая тюрьма знала, на что она может рассчитывать. На большие тюрьмы ассигновка обыкновенно равнялась 100 р. в месяц, и, насколько было возможно, деньги должны были поступать в распоряжение тюремных коллективов.

Остальные параграфы, говорившие о средствах общества, приеме членов, автономных группах, сочувствующих нашим целям, и т. д., не отличаются от обыкновенных правил этого рода организаций.