После Сталинграда. Семь лет в советском плену. 1943—1950 — страница 20 из 53

давателю родом из Саара, попавшему в плен на румынском участке Восточного фронта всего несколько недель назад, и прочим изменникам. Они тоже пытались соблазнить нас разными посулами, но тоже безрезультатно. Все наткнулись на ледяную решимость противостоять произволу. Наше требование было простым: мы станем принимать пищу только в случае, если нас немедленно уведут из церкви!

Я с презрением смотрел на предателей. Вот, например, стоит Херман, который был когда-то полковником. Он выступает против своих товарищей, которые продолжают бороться, против своего народа, но бессовестно продолжает носить награды Третьего рейха. На его мундире все еще красуется Рыцарский крест. Какой позор для нас!

Вперед вышел выходец из Кенигсберга подполковник Новак и попросил разрешения говорить. Ровным и спокойным, будто у адвоката, тоном, хорошо продуманными ясными фразами он обратился к гвардии подполковнику:

– Согласно приказу Сталина № 55 от 15 февраля 1943 года, я стал считаться военнопленным, попавшим в плен под Сталинградом. В приказе говорится, что всем военнопленным будет обеспечено достойное обращение и что они вернутся домой, на родину, через шесть месяцев после окончания войны. – После каждой фразы лейтенант делал остановку, давая возможность переводчику переводить. – То обращение, которое мне обеспечено сейчас здесь, явно противоречит данному приказу. Я сражался как солдат и требую, чтобы со мной и обращались, как с солдатом. Если меня казнят, то я требую, чтобы мне обеспечили достойную смерть, какую я заслуживаю, будучи солдатом. Недостойно пытаться ликвидировать нас здесь таким способом! Я знаю, что так думаю не только я один, что многие мои товарищи придерживаются того же мнения.

Отбросив одеяло, которым укрывался, я сделал несколько шагов вперед, чтобы поддержать последние слова подполковника Новака. Стоя прямо в центре полукруга, я ждал, когда Новак закончит говорить, и очень хотел, чтобы «гвардии хвастунишка» вспомнил свои слова о моем физическом и моральном уничтожении. Я посмотрел прямо ему в глаза. Твердо сжав губы, с ничего не выражающим лицом я смотрел только на него. Почувствовав мой пристальный взгляд, направленный на него, подполковник занервничал и, пытаясь уклониться, отступил в сторону. Но, слегка развернувшись вправо, я снова вернул его в поле моего зрения. Помощник Кудряшова капитан Грушев, заметив, что его начальнику не нравится это, попытался снова втолкнуть меня в строй, но я не двинулся с места.

Когда Новак закончил, гвардии подполковник ответил ему, что он не хочет, чтобы люди совершали самоубийства, и что все мы должны есть, так как позже еще понадобимся Германии. Последние слова вылетели из его рта с насмешкой и презрением. Потом подполковник развернулся и быстро пошел прочь. Он понимал, что я попытался выступить против него, и не хотел, чтобы ему снова утерли нос, как уже случалось дважды. Когда Кудряшов выходил, Грушев спросил мою фамилию.

– Гвардии подполковник знает меня! – громко заявил я, пока Кудряшов поспешал прочь.

О сложившейся ситуации узнали на самом верху. Комендант лагеря ничего не смог от нас добиться и ушел прочь. От обеда мы тоже отказались. Некоторое время наш обед держали снаружи у церкви и никуда не увозили. Никто без разрешения не осмеливался подойти к нам, а мы не рисковали выходить наружу. Когда несколько человек не повиновались команде часового немедленно вернуться в здание церкви, он открыл огонь над головами пленных по церковной стене.

По приказу гвардии подполковника эмигрант Книппшильд и несколько самых надежных антифашистов принесли для нас кровати. Книппшильд спросил, куда их поставить, но никто не стал с ним разговаривать. Тогда кровати свалили где попало.

Наступил вечер, а от русских все еще не было никаких вестей. Мы не должны были падать духом. Нас здесь 192 человека, и в Москве знают о нашем существовании. Среди нас есть и известные офицеры, награжденные высшими наградами. Самое позднее завтра комендант должен доложить об инциденте в Москву, и в результате оттуда к нам направят комиссию. Позволит ли Кудряшов, чтобы это произошло? Поживем – увидим!

Поскольку больше ничего экстраординарного не произошло, наш «маэстро» Фромлович собрал вокруг себя наш октет на запланированную репетицию песнопения в честь предрождественского поста, как планировалось. Мы не знаем, что будет с нами через несколько дней, но мы готовы постоять за нашу любимую страну. Мы, восемь певцов, встали в центре здания церкви. Я пел партию второго тенора. Все вокруг стихло. Наши почти по-детски непосредственные голоса звучали все увереннее. Казалось, мы едва выдыхаем мелодию, однако ее отчетливо можно было слышать в каждом углу помещения. «С легким мерцанием падает снег, спокойно и прозрачно море», – пели мы перед притихшей аудиторией. По лицам товарищей было видно, что мысленно все они сейчас далеко. И самые старшие из нас, и юноши – все сейчас видели себя детьми в родительском доме в рождественские праздники, все вспоминали, как родители пели вместе с детьми при свете рождественских свечей. Обреченность лагерной жизни делала празднование того Рождества особенным. Не было произнесено ни слова, и в огромной церкви царила такая тишина, что, оброни кто булавку, это было бы всем прекрасно слышно. Настал черед второй песни: «Яркая звезда стояла над лесами, скоро к нам придет Божий сын Христос. На полях лежит снег, за забором свистит ветер, и олени в лесу тоже смотрят на звезду». После того как отзвучала вторая песня, настал черед последней: «Ночь ясных звезд, которые похожи на широкий мост». Да, это наш мост к нашему дому, что лежит так далеко отсюда, к нашим матерям, что волнуются о нас и мучаются сомнениями, живы ли мы до сих пор.

После того как отзвучала последняя нота, никто не произнес ни слова. Но хлопанье входной двери снова вернуло нас в настоящее. Опять вернулся Книппшильд со своими приспешниками; они принесли кровати. Даже он, будучи коммунистом, не посмел прервать наше незатейливое празднование, и они ждали за дверью, пока мы не закончили петь. Интересно, какое впечатление произвели на них рождественские песни в нашем незатейливом исполнении.

И снова настал вечер. Посыльные из лагеря принесли нам весь наш дневной паек, включая вечерний суп, сюда, в церковь. Для того чтобы раздразнить наш аппетит, суп для нас приготовили особенно густым, вероятно, за счет остальных обитателей лагеря. Наш паек состоял из супа с репой и гуляша. В меню также включили сахар, хлеб и масло, что было нам продемонстрировано наглядно. Появился Жук в сопровождении лейтенанта НКВД. Гвардии подполковник вызвал к себе полковников Вольфа, Вебера и Ханштейна, а также старшего врача доктора Шпигельберга. Жук остался с нами. Он знал все фокусы заключенных, так как прежде служил надзирателем в Елабуге в тюрьме. Он считал, что всегда сможет вывести нас на чистую воду, используя свои собственные методы. Предполагая, что мы ничем не отличаемся от русских, Жук направил к нам своего агента Ниссена, которого мы тут же полностью разоблачили. С тех пор Ниссен, низкая душа, ничего не ел. Теперь же ему приказали есть, и вот он, выполняя распоряжение дежурного офицера, жадно хватал куски пищи. Он мог выбирать из нашего пайка все, что его душе угодно. Жук усиленно потчевал его. Тот самый гуляш, который Ниссену раньше не удалось бы даже попробовать, теперь ему накладывали чуть ли не силком. Но никто из нас никак не реагировал на это.

Я прилег отдохнуть. Правда, на этот раз я лежал не на холодном каменном полу, как в прошлую ночь, а на кровати. Вдруг кто-то назвал мое имя. Это вернулся лейтенант НКВД, который теперь разыскивал меня. Я встал и пошел за ним. Вскоре мы пришли в административное здание, где находится кабинет коменданта лагеря. Я хорошо это знал. Лейтенант повел меня на второй этаж в дальний угол по коридору, погруженному в полную темноту. Я присел на табурет. Вскоре появился Жук. По его улыбке и некоторым фразам я понял, что фокус с Ниссеном ему очень понравился. Из соседней комнаты слышались звуки «Сказок Гофмана» Оффенбаха. Я мог даже различить голоса. Там явно танцевала балерина. После вчерашней ночи я кашлял. Я пребывал в таком настроении, что, даже если бы мой злейший враг сейчас начал поливать меня самой подлой ложью, я отнесся бы к этому спокойно и равнодушно, так как это никак не тронет меня. Им придется либо обращаться со мной, как с человеком, либо принимать в отношении меня самые жесткие меры! Пытки меня не сломят, а в момент, когда я пойму, что приходит мой последний час, русским придется в очередной раз удивиться!

Из соседней комнаты слышался сердитый голос гвардии хвастунишки. Наверное, полковник тоже находился там. Внезапно дверь резко распахнулась. Кудряшов, вытирая пот со лба, быстро бросился вниз по лестнице. Похоже, он очень торопился куда-то. Из танцевального класса появилось несколько существ женского пола. У них были сильно накрашенные лица, а одеты они в меховые шубы, на ногах – ослепительно-белые валенки. Какие только контрасты не увидишь в этой стране, провозгласившей о том, что в ней больше нет классового неравенства. Так я думал, наблюдая за грузноватыми фигурками, направлявшимися в сторону города. Я никогда прежде не видел настолько большой разницы в одежде, как здесь, в России! Но, возможно, это является неотъемлемыми чертами коммунизма, так же как и разные пайки, что полагаются здесь партийным деятелям и военным.

Меня резко оторвали от моих размышлений. Это произошло по той причине, что рядом со мной появился новый человек, с которым я был знаком, – зондерфюрер Генрих. Мы тихо разговаривали под присмотром лейтенанта НКВД, который при этом часто и густо сплевывал на пол. Он приказал мне следовать за ним и повел через музыкальный зал, где находились несколько женщин, на которых я, впрочем, не стал обращать внимания, затем через еще одно помещение, где не было никого, пока, наконец, мы не пришли в кабинет гвардии подполковника. Здесь, кроме Кудряшова, сидели женщина-переводчик, начальник штаба и майор-замполит. Слегка поклонившись, я остался стоять в дверях, не обращая внимания на обитателей кабинета. Мой взгляд был прикован к большой карте, где красными флажками была показана линия фронта. Женщина-переводчик обратилась ко мне: