После свадьбы жили хорошо — страница 17 из 67

— Ты зачем?!. Ты что же… Как ты смеешь?

— Привет, — сказал Гусев, продолжая работу.

— Прекрати! Немедленно прекрати!!

— Ась?

— Прекрати, говорю! Хулиган старый!..

Забелкин стал на уцелевшем клочке травы, раскинул руки — будто останавливал идущий на него трактор. Гусев, мерно размахивая косой, наступал безудержно. Взмах, шаг — ложится сбоку ровненький валок травы. Взмах, шаг… Взмах, шаг…

— Зацеплю.

— Ты ответишь!! — закричал Забелкин, отпрыгивая от шипящей косы. — Ответишь! Хулиган!!.

— Брысь.

Коса слизнула остатки травы под забором и замерла. Гусев шумно выдохнул, глядя на Забелкина сверху вниз. Сморщил мокро блестевший нос, наслаждаясь волнением соседа.

— Не трепись, что раньше всех встаешь. Проспал сегодня…

— Я те покажу «проспал»!! Безобразишь! По закону будешь отвечать! За самовольство!!

— Какому еще закону?

— Здесь моя половина! Ты не знаешь?!

— Общий лужок.

— Я те покажу «общий»! Чей это — общий?

— Ничей. Кто смел, тот и съел.

— Да ты… Да я тебе…

— Брысь. Не жужжи.

— Я те дам «не жужжи»!.. — от гнева и горя у Забелкина трясется бровь. — Разбойник ты! С большой дороги! Только и знаешь — себе хапать! Как теперь траву будем делить? Как, я спрашиваю? На весах развешивать?!

— Я скосил, я и заберу.

— Не дам! Не позволю!!

Гусев смотрит на соседа, откровенно смеясь, а выпуклые, желудевого цвета глаза его мудры, снисходительны и спокойны. Нету в этих глазах суеты. Есть величие.

— Да бери ты ее всю, — говорит он, вздохнув.

— Чего? Куда?

— Забирай всю траву. Я ведь… Мне покосить захотелось.

— Нет, правда?!

Гусев, с трудом нагнувшись, надевает шлепанцы. Азарт работы прошел, ему опять больно. И руки дрожат. Подпираясь косьем, медленно побрел к своей калитке, не оглянулся даже на оторопелого соседа Забелкина.


— Иди завтракать! — позвала жена Евдокия Ивановна. Гусев тяжко поднялся на крыльцо, постоял, отдуваясь. Но в комнаты вошел твердо. Севши за стол, подвинул тарелку с холодным мясом, литровую фаянсовую кружку.

— Сахар где?

— Тебе же нельзя, Миша.

— Давай.

В темный крепчайший чай бросил горсть рафинада, размешал. Попробовал на вкус и еще добавил. Жена, печалясь, наблюдала за этим безобразием.

— Полежи после завтрака, Миша!

— Дело есть.

— Опять дело? Какие у тебя дела?

— Гравию на дорогу привезти.

— Господи, без тебя не привезут! Гравий! Это Забелкин обязан доставать, он в дорожной комиссии!

— Где ему.

— А тебе?!

— А я могу.

После завтрака, посапывая, сердясь на непослушные свои руки, вытащил из шкапа и надел синий габардиновый френч, брюки галифе — старую, знаменитую форму хозяйственных работников. Габардин залоснился от времени, блестит, и карманы оттопыриваются, но внушительности эта мелочь не убавляет. Можно парад принимать в таком костюме.

И шел по деревне, будто принимая парад. Голова задрана так, что сморщилась шея на затылке, складки легли на воротник. Грудь и живот выставлены, облиты лоснящимся френчем. Карманы торчком.

Деревенский люд уже на работе. Прежде всех утром уходят колхозники — на ферму к пяти часам, на полевые работы — к шести; попозже встают те, кто служит в городе и ездит семичасовой электричкой; местные служащие идут последними.

Когда Гусев работал, то просыпался в шесть. Сна не хватало. Теперь свободен, вольная душа, а поднимается в четвертом часу. Для всех только начинается день, для Гусева — давно уже тянется.

Одни лишь дачники да ребятишки попадаются навстречу. Дачники кажутся Гусеву на одно лицо, он их не любит, это люди временные. Весной их наносит, как бабочек-подёнок, — покружатся, помельтешат — и пропали. Стоит ли запоминать? А деревенских ребятишек, местных, Гусев знает всех. Они здороваются с ним, и он отвечает снисходительно. В прежние времена приезжала за Гусевым служебная машина, «эмка» или «виллис», «газик» или «Победа», Гусев катал ребят до околицы, полным-полна набивалась машина. Впрочем, те ребятишки давно выросли, небось позабыли свои детские радости…

Выбрался на дорогу, подпираясь палкой. В руке — сатиновый платок, влажный и горячий от пота. То и дело приходится утирать шею. Солнце высоко поднялось, жара гнетет, короткая тень от деревьев прозрачна и словно хрустяща. Больше месяца дождей не было, сушь, как в пустыне азиатской. Климат портится, что ли?

Вдали, у поворота, возникла черненькая запятая с распущенным хвостом пыли. Сверля воздух, качаясь, приближается быстро, виден оскаленный радиатор «Волги». Обычно шоферы в этом месте не берут пассажиров, побаиваются автоинспекции. Но Гусев неторопливо вскинул ладонь, подержал, и «Волга» тотчас затормозила, вся окутавшись пылью. Гусев открыл дверку.

— С вагоностроительного?

— Да… — выглянул мальчишка-шофер.

— Сергиенко машина?

— Его.

— Свези до почты.

Грузно сел, занявши две трети сиденья. Шофер отодвинулся, робко, ужался, боком примостясь, еле дотягиваясь до рычага скоростей. Однако, почуя власть, побоялся спросить — что за начальство?

— Недавно работаешь?

— Второй месяц… — виновато сказал шофер.

— То-то не знаю тебя.

Скользнули под горку, мимо санатория, и вскоре за редким сосняком вдруг открылась, как другая земля, как иная планета, открылась панорама завода, корпуса его и разномастные трубы, кирпичные и железные, лениво струящие дым; встали ядовито-красные башенные краны с задранными стрелами; показались внизу бесконечные склады за бетонным забором, мутновато-зеленое блюдечко стадиона с прожекторами на мачтах, колея заводской железной дороги; лобастый, похожий на коробочку спичек электровоз, толкающий думпкары… Даже небо тут было иным, закопченным, в желтых и рыжих подпалинах, заплетенное сетью проводов, и наискось, как могучим взмахом руки, было оно перечеркнуто расплывающимся следом реактивного самолета…

Гусев, сидя прямо и недвижно, смотрел на эту панораму. Все разбросанные вдалеке корпуса, склады, высоковольтные мачты, дымящиеся под ветром курганы угля, дороги, эстакады — все, что постороннему человеку показалось бы хаотичным, слагалось для Гусева в единую и прекрасную картину. Весь этот мир, неожиданный и страшный, был исполнен гармонии, был целесообразен и связан весь: от дымящихся курганов угля, от подземных тоннелей и до небесного зенита, до снежных, мерцающих следов невидимки-самолета… Это были родные владения Гусева, его собственный, им созданный мир.

— Приехали. Почта… — осторожно напомнил шофер.


В почтовом отделении Гусев прошел за перегородку, где знакомые девушки сортировали письма, принимали посылки и телеграммы. Было душно здесь, полутемно и пахло расплавленным сургучом.

— Привет, красавицы! — сказал Гусев. — Бог в помощь.

Девушки, оживясь, бойко заговорили с ним в той шутливой манере, с какой обычно встречают чудаковатых, но симпатичных стариков. Гусев терпеливо их слушал, наморща в улыбке нос.

— Клаша, — спросил он, — на автобазе теперь кто сидит?

— Сукачев, кто же.

— Это какой? Что раньше в военкомате был?

— Не знаю, — ответила Клаша. — Вам лучше известно.

— Наверно, тот самый, — сказал Гусев.

В почтовом отделении был единственный телефон, по которому Клаша диктовала телеграммы. Телефон модерный, цвета неснятого молока, с витым шнурочком, но только слышимость плоховата. С тридцатых годов не меняли телефонную сеть. «Сукачев!! Иван! Это ты? — закричал Гусев. — Привет! Это Гусев тебя беспокоит, узнал? Не забыл еще? Ну-ну… хорошо поживаю. Что мне сделается? В гости заходи… Давай, давай, соберись… Ну, еще бы! Слышь, у меня дельце к тебе. Это твои машины щебенку возят? Из карьера. Вот, я так и подумал. Слышь, брось пяток самосвалов на буркинское шоссе! Все равно ты по этой дороге ездишь! Не будешь машины ломать. А за мной не пропадет, ты же знаешь. Ась? Ну, добро. Спасибо. Заходи в гости-то… Хороший ты мужик, Сукачев, не портишься! Ну-ну… Будь здоров…»

— Выпросили? — засмеялась Клаша. — На что вам щебенка?

— Да тут дорогу разбили. Ямы.

— А вам-то что?

— Мне ездить трудно, — сказал Гусев. — На палочке верхом.

— Были бы вы молодой, — протянула Клаша воркующим голоском. — Я бы тогда — ух!.. От жены вас отбила. За вами не пропадешь! Михал Василич, кстати, достаньте трехлитровые банки? Мама огурцы собралась закатывать, а банок нигде не достанешь. Михал Василич, а?

— Кто на фабрике-кухне сидит? — спросил Гусев.

— Вроде бы Херсонский…

— Ну-ка, соедини.

Девчонки прыснули за столами; Клаша, порозовев, блестя полуприкрытым нахальным и невинным глазом, набрала номер.

— Херсонский? Это ты, Гришка? — закричал Гусев и, прихлопнув трубку ладонью, спросил шепотом: — Сколько банок-то? Сотню? Две?

— Что вы, Михал Василич! Штучек десять.

— …Привет, Гриша! Гусев беспокоит. Сейчас, сейчас… Ты подожди, дело есть. Придет от меня человек, отпусти ему трехлитровых банок. Ну, сколько попросит! Добро?.. — Гусев прижал трубку плечом, освободил руки, утирался мокрым потемневшим платком. А в трубке радостно бурлил, картавил чей-то далекий голос, все не мог остановиться…

— Разговорчивый какой Гришка! — проговорила Клаша, и девчонки опять прыснули.

Гусев кончил разговор, положил трубку и сказал Клаше:

— Для тебя он Григорий Аронович.

— Это почему?

— Если б не он, может, тебя и на свете не было.

— Вот еще! Нашелся папа.

— А вот нашелся. Твои родители на заводе в войну работали, знаешь?

— Ну и что?

— То самое. Голодно было, дурашка… В цехах люди помирали. Завод-то не такой, как нынче, снабжение плевое. А программу все равно давай — оборона! Бывало, из отходов наштампуем кастрюлек да ложек, и этот Гриша везет их в Среднюю Азию. А обратно гонит вагон костей или копыт…

— Для чего?

— Для скуса. Студня наварим в столовке и даем по килограмму на нос. Без карточек! Сколько народу этот Гришка от смерти спас, скольких на ноги поднял… И твоих родителей, между прочим. Не знала?