После свадьбы жили хорошо — страница 2 из 67

1

Осень. Дождь.

Едет по проселочной окаянной дороге «козел» с брезентовым верхом, виляет, прыгает, гремит чем-то звонко-железным в кузове.

За баранкой, навалясь на нее грудью, сидит парнишка лет восемнадцати. Он длинный, нескладный, с тягучими движениями; на еще не бритом лице — бледно-рыжие усики, которые кажутся неопрятными. И вообще лицо его как плохо пропечатанная фотография, где нет определенных и резких черт, а все размыто и слегка смазано.

Когда прыгающего «козла» особенно резко заносит, ставя чуть не поперек дороги, шофер судорожно выворачивает баранку, ощеривается и шипит сквозь зубы: «Ангидрид твою перекись!..»

Рядом с шофером сидит Никита Иванович Кошкин, человек, известный всему окрестному населению. Он лет сорока пяти, щупловатый, аккуратненький. Поверх телогрейки крепко перетянут монтерским широченным ремнем, на котором позвякивают карабины, застежки, колечки и натертая до ярого блеска железная страховочная цепь. Как всегда, Никита Иванович Кошкин вполне бодр, оживлен; из-под кепочки посверкивают сощуренные глазки; сухое лицо и шея подсвечены загаром.

— Вон будка, — говорит он шоферу.

— Где?

— У забора.

Шофер Витька вглядывается сквозь мокрое, кажущееся пупырчатым стекло и еле различает впереди, на окраине поселка, дощатую телефонную будочку, спрягавшуюся в кустах бузины.

— Это уснуть-умереть, — ядовито говорит шофер. — Понаставили будок. Не поймешь, телефон это или клошмерль.

Никита Иванович вылезает из машины, перепрыгивает канаву с дегтярной водой. Втискивается в будочку.

Шарит в нагрудном кармане, вынимает палочку от эскимо. Аккуратно вставляет ее в щель для монет. Набирает номер.

— Алло, Дементьева!.. Алло! Кошкин говорит. Есть заказы? Ага. Самаровка, четырнадцать? Понятно… Чего? Так мы и сделаем срочно. Сейчас едем.

Никита Иванович словно бы раздумывает, вешать трубку или нет. Потом спрашивает:

— Алло, Дементьева… Мне никто не звонил? Ну, извини… Да едем, едем.

Он выбирается из будки, идет к машине, побрякивая цепью.

— Куда теперь? — интересуется шофер.

— Самаровка, четырнадцать.

— Ангидрид твою перекись! — шипит Витька, рывком включая зажигание. — Опять!

— Тебе-то какая разница, — миролюбиво говорит Кошкин, поудобней устраиваясь на продавленном сиденье.

— Мне большая разница! Почему в эту Самаровку никого не гоняют, кроме нас?!

«Козел» сворачивает на грунтовую дорогу, совсем уже никудышную. Глубокие колеи прорезают ее. В топких местах набросаны ветки, битые кирпичи, размочаленные доски. Мутные лужи кипят от дождя.

— Почему всегда ездим к черту на рога?! — продолжает Витька. Он рвет рычаг скоростей, «козел» завывает и дергается, как паралитик. — Почему все удобные вызовы другим достаются? Хоть разок бы с диспетчершей полаялся!

— Не люблю я этого, — помолчав, говорит Кошкин.

— Во-во! Оттого с тебя и не слезают!

Толкая перед собой намыленную волну грязи, «козел» еле плывет по дороге. Воет надорванный мотор.

— Нажми, — просит Кошкин. — Просили побыстрей…

Поселок Самаровка расположен в старом березняке, которому добрая сотня лет. От дождя березняк кажется дымным и сумрачным; ветки черны; грязная вода течет по намокшим стволам.

«Козел» останавливается у кирпичного домика с незастекленной верандой. Никита Иванович всходит на крыльцо.

— Монтеров вызывали?

— Да, да, пожалуйста! — поспешно отвечает старик, открывший двери. — Проходите, пожалуйста!..

— Что у вас?

— Понимаете, не горит! — старик, помаргивая, виновато разводит костлявыми, очень крупными и красивыми руками. — И холодильник оттаял… Конфуз…

Никита Иванович спускается с крыльца, оглядывает провода, что тянутся от дома к дороге. Смотреть неудобно: дождь заливает лицо.

— Может, зонтик возьмете? — спрашивает с крылечка старик. Ему, вероятно, неловко, что Никита Иванович мокнет из-за него.

Вдруг на столбе, стоящем подле дороги, что-то трещит, и один из проводов начинает стрелять неестественно яркими бенгальскими искрами.

Витька выскакивает из машины, кричит:

— Отключать надо! На фидере!..

— Не надо, — говорит Никита Иванович.

Он надевает монтерские «когти», защелкивает вокруг столба страховочную цепь. Снова раздается треск над головой, снова сыплются искры.

— Брось, Никита Иваныч! — говорит подбежавший Витька. — Зачем? Ведь шарахнет!

— Ничего, — отвечает Кошкин, заслоняясь рукавицей от искр. Лицо его спокойно, невозмутимо.

Он лезет вверх по столбу. Лезть неудобно. «Когти» на мокром скользят и оседают, никак не отвернешься от брызг. Длинные водяные веревки свешиваются с изоляторов. Льет за шиворот, льет за рукава…

Витька вернулся в кабину «козла» и оттуда напряженно следит за Никитой Ивановичем. Старик, стоящий на крыльце с раскрытым зонтиком, тоже смотрит испуганно и смущенно.

А Никита Иванович добрался до изоляторов и теперь колдует там, соединяя оборванный провод. Перестали выстреливать искры, прекратились шипенье и треск. Никита Иванович выпрямился, удовлетворенный.

И тут целый пучок, целый фонтан искр выбило из соседнего провода; жарко заскворчало, и маковка столба окуталась белым с прозеленью дымом.

Старик, закинув за плечо зонтик, семенит к столбу, отфыркиваясь от брызг:

— Лучше не надо!.. Не надо! Давайте подождем, товарищи! Зачем это, честное слово!..

Никита Иванович сбрасывает рукавицы. Откинувшись на своей страховочной цепи, дотягивается пассатижами до того места, откуда бьют искры. Движение рукой. Поворот. Еще поворот. Искры гаснут, и Никита Иванович поддергивает к себе провисший провод и начинает аккуратно сращивать. Затем проверяет — надежно ли? Теперь надежно.

И неторопливо спускается вниз.

— Ступайте, зажгите, — говорит он старику.

Старик убегает в дом и вскоре возвращается, еще более сконфуженный.

— Все в порядке, а вот холодильник, понимаете… не включается… То ли лампочка, то ли совсем испортился…

— Давайте взгляну.

Они поднимаются в дом; Никита Иванович отстегивает пояс, снимает мокрую телогрейку.

— Сюда, пожалуйста… Вот. Неужели испортился?

Холодильник подвешен на стену в маленькой, игрушечной кухне. Растворена дверь смежной комнаты, оттуда доносится музыка, и в зеркале видно отражение девчонки лет двенадцати, обтянутой балетным трико. Девчонка встает на цыпочки под музыку, взмахивает ногой, прогибается. И еще слышен отчетливый, как по радио, женский повелительный голос: «Наташа, снова! Встань во вторую позицию! Как следует, как следует! Теперь смотри, что ты должна запомнить…»

Старик притворяет дверь.

— Понимаете, — говорит он вполголоса, — жене прислали лекарство. Очень редкое… Ученики достали за границей… А без холодильника его не сохранить, вот я и волнуюсь, мастера-то не сразу вызовешь, вы понимаете…

Никита Иванович кивает старику; поднатужась, снимает холодильник со стены. Разворачивает его, ставит на пол, садится на корточки у запыленной задней стенки. Начинает исследование.

Старик почтительно берет телогрейку Никиты Ивановича и вешает на деревянные плечики — для просушки.

— Слишком вы отчаянно на столбе действовали, — произносит он.

Распахивается дверь в кухню. Никита Иванович машинально оглядывается. Сначала ему кажется, что вбежала та самая девчонка, что делала балетные упражнения. Но тут девчонка поворачивается. У нее сморщенное, старушечье лицо и шея в сплошных морщинах.

— Вы чего тут? — спрашивает она, хватает полотенце и вытирает пот на лбу. — Николаша, где мой пузырек? Холодильник чините? Николаша, да где пузырек?!

— Тебе нехорошо? — пугается старик.

— Чепуха! — схватив флакончик, она отсчитывает капли в рюмку, запивает водой. — Фу, невероятная гадость!.. Все, Николаша, чепуха, я просто не хочу, чтоб мои девчонки видели. Еще полчасика, и мы закончим!

Швырнув полотенце, она упархивает обратно в комнату. И опять слышна музыка, и опять звучит повелительный голос, отдающий команды.

Никита Иванович сует вилку в штепсель. Зажглась лампочка в холодильнике, заурчал мотор.

— Порядок.

— Не знаю, как вас благодарить, — торопливо произносит старик. — Вы ее просто спасли…

— Да ну!.. — отвернувшись, говорит Никита Иванович.

Он надевает мокрую, противно скрипящую телогрейку. И все время прислушивается к музыке, что доносится из комнаты.

— Что это играют?

— Это?.. — с некоторым удивлением спрашивает старик.

— Да, чья это музыка?

— Это Чайковский. «Песня Миньоны». А что? Нравится вам?

— Я не очень-то разбираюсь в музыке, — медленно говорит Никита Иванович.

— Вообще-то, понимаете ли, это романс… Его надо петь. Но жена часто использует мелодии просто как аккомпанемент… Чтоб подчеркнуть характер движений… А романс прелестный, и там удивительные слова: «Ты знаешь высь, с тропой по крутизнам, лошак бредет в тумане по скалам, в ущельях гор отродье-змей живет, гремит обвал, и водопад ревет… Ты знаешь путь?..»

Старик негромко, но очень верно и чисто напел эти слова. Никита Иванович слушал, сунув кулаки в карманы телогрейки, а затем, ничего не сказавши, не простившись, вдруг повернулся и пошел прочь.

Шофер Витька смотрел на Никиту Ивановича с мальчишески преувеличенным осуждением.

— Учишь меня не рисковать, а сам?

— Ничего, — односложно отвечает Никита Иванович.

— Дед, — спрашивает Витька, скашивая глаза. — Ты всю жизнь монтером трубил?

— Всю.

— Призвание, значит?

— Призвание, — говорит Никита Иванович.

Он видит полутемную комнату в бараке. Там топилась буржуйка, сделанная из керосиновой бочки. В тех местах, где железо почти прогорело и истончилось, оно было вишневым и на нем посверкивали искры. Скудные отсветы играли на дощатом потолке.

Сидел у буржуйки совсем еще мальчик, наголо стриженный мальчик шестнадцати лет. Кутался в зеленый военный ватник, грел под мышками руки.

— Никита, сынок, — сказала ему женщина, вышедшая из тьмы. — Никита, сынок, зачем ты это сделал?

Он молчал, не оборачивался. Ему холодно было, он хотел есть. И еще он боялся этого разговора.

— Сын, у тебя же призвание… И надо руки беречь.

Он молчал.

— Проживем мы без этой карточки, сынок… Да и что значит одна-то карточка, пусть даже, рабочая… На нашу семью?

Семилетняя девочка в тяжелых обрезанных валенках, шаркающих по полу, подошла к печурке. Присела на пятки. Склонила голову, заглядывая в щелочку, где трепетал и вздыхал огонь.

…Ты знаешь высь, с тропой по крутизнам,

Лошак бредет в тумане по скалам,

В ущельях гор отродье-змей живет,

Гремит обвал, и водопад ревет…

Ты знаешь путь?..

Голосок был слабый, стеклянный. Но пела она чисто. Теперь бы он не понял, а тогда понимал, что она не фальшивила, и ему нравилось, когда она пела.

В пустынном поле поземка перевеивала сугробы, слизывала человеческие следы. Будто измазанные углем, торчали деревянные мачты электролинии. Басили провода, скрипело оледеневшее дерево.

Кучка подростков, одетых в ватники, сгрудилась у подножья мачты. Отворачивались от ветра, задирали воротники, хлопали трехпалыми рукавицами.

Перед мальчишками стоял человек в дорогом демисезонном пальто. Ветер заламывал поля серой шляпы. Человек этот был знаменитым инженером-энергетиком, теперь его портреты можно найти в учебниках и энциклопедиях.

Он говорил:

— Вы знаете, что сюда, за Урал, эвакуировано множество наших заводов и фабрик… Их разместили, где только удалось, подключили к электросетям. Но линии… вот эти электролинии… не рассчитаны на двойную и тройную нагрузку. Они старые, они изношенные. Все время происходят аварии…

Стоявший среди пареньков Никита Кошкин поднял голову и посмотрел кверху. Мачта показалась ему огромной. Тремя этажами бревен, чудовищными гирляндами изоляторов, петлями крученых, как корабельные тросы, проводов нависала она над Никитой.

— Что, зазнобило? — спросил у Никиты сосед.

У соседа был лягушачий веселый рот, щеки румяные, жаркие. Шапка с задранным ухом прихлопнута на затылке.

А инженер продолжал говорить:

— И ликвидировать эти аварии… чинить электрические сети нам придется под напряжением. Сами знаете: оборонный завод останавливать нельзя. Даже на день, даже на несколько часов! Остановить завод — это проиграть бой на фронте!

Сосед, растянув в улыбке рот, наклонился к Никите:

— Будешь падать, москвич, держись за воздух! В тебе весу немного, ты птичкой спланируешь!

Инженер говорил:

— Мы не знаем, как ремонтировать линию под напряжением. Этого не было в мировой практике. Но мы обязаны научиться! Чего бы это ни стоило!


Больничная палата была сырая, тесная, со скошенным беленым потолком. Прежде в этом здании был монастырь; на окнах сохранились решетки с восьмиконечным крестом, а в красных углах еще темнела копоть от свечей и лампадок.

Две койки едва поместились в палате. На одной лежал Никита Кошкин с забинтованной головой. А рядышком его веселый сосед. У соседа толстая гипсовая нога была задрана на спинку кровати.

Прошла по коридору медицинская сестричка, заглянула в палату.

— Сестра, дай витаминчику! — попросил сосед.

— Ты сам витамин, — ответила сестра. — Вон щеки какие, прикуривать можно.

Сосед засмеялся и обернулся к Никите.

— Ах, девка, ах, семислойная… Я бы ей дал прикурить. Да ты живой?

— Живой, — тихо проговорил Никита.

— Болит?

— Ага.

— Ничего, — удовлетворенно сказал Витамин. — Зато теперь не забудешь про технику безопасности.. Навсегда ее затвердишь, милую!

— Я не оттого свалился, — невнятно сказал Никита. — Я технику безопасности выучил…

— А отчего же?

— У меня голова кружится.

— Врешь ты все.

— Кружится. От слабости.

— Жрешь по рабочей карточке первой категории, — с укоризной произнес Витамин. — А на голову сваливаешь.

Никита не отвечал.

— Не в голове дело, — сказал Витамин.

Он покопался в тумбочке, вынул оттуда что-то маленькое, тускло блеснувшее, и бросил на постель Кошкину. Никита приподнял забинтованную голову. Старинная медная монета с неровным ободком лежала на вытертом казенном одеяле.

— Согнуть пальцами сможешь?

Никита не шевельнулся и монету в руки не взял.

— Это демидовская еще, из мягкой меди, — сказал Витамин. — Батя свободно двумя пальцами гнет. И я скоро смогу. Немножко осталось.

Витамин взял вторую монету и, надув щеки с яблочным румянцем, принялся изо всех сил ее сгибать.

— Почти гнется… Уф-ф!.. Вот какие руки надо иметь. А у тебя не руки, у тебя ростки картофельные. Вы, городские, никудышные мужики. Много с вами не наработаешь.

Никита не стал отвечать, вздохнул и повернулся лицом к стене. Вошла медицинская сестричка, принесла градусники в граненом стакане.

— А чего на ужин, сестра Маша? — спросил Витамин.

— Чего всегда.

— Шроты? — сказал Витамин. — Пойду на фронт, убью Гитлера и соевую корову.

— Ничего, — улыбнулась сестра Маша. — Скоро новый урожай, скоро и хлеб и картошка будут.

— Уродился хлеб с оглоблю, а картошка — с колесо! — пропел Витамин, отчаянно фальшивя. — Сестренка Маша, поступай к нам в монтеры! У нас ребята гоголи, а девок нету, нам скучно!

Сестра Маша подошла к Никите, встряхнула градусник.

— А ты чего? Спишь?

— У него голова, — сообщил Витамин. — Слаб наш парень головой.

Сестра приподняла безвольную руку Никиты, сунула градусник под мышку. Постояла. И вдруг тихонечко погладила Никиту по заросшему затылку, по курчавым прядкам, торчащим из-под бинтов.

— Надо же, — сказала она. — Какие у тебя волосы красивые… Девчонке бы такие волосы! Давай меняться?

Сестра Маша была молоденькая. Наверное, ровесница Никите. И он смутился до слез, когда Маша погладила его по затылку. Покраснел, потянул на голову одеяло.

— Ты меня погладь, сестра Маша, — сказал Витамин. — Он еще глупый. Он не смыслит в редьке скуса.

В больничном коридоре сестра Маша сидела за столиком, записывала что-то в тетрадку и машинально ела пустую вареную картошку, горкой положенную на тарелку.

Маша не сразу приметила, что в двери один за другим тихонечко протискиваются ребятишки. Было их четверо, два мальца и две девчонки; старшая была лет семи, в обрезанных валенках с чужой ноги.

— Батюшки, — сказала Маша. — Вы чьи?

— Наша фамилия Кошкины, — рассудительно проговорила девочка в валенках. — Мы пришли навестить нашего брата Никиту. С ним несчастный случай.

— Да ведь нельзя сейчас! Поздно уже!

Девочка повернулась к своим сестренкам и братишкам:

— Ну вот! Видите? Говорила я вам! — и объяснила Маше огорченно: — Я их подгоняю, а они не могут быстрей идти! Копуши несчастные!

Трое малышей серьезно смотрели на Машу. Они провожали взглядом ложку, которую Маша подносила ко рту. Глаза их не могли оторваться от ложки.

Маша чуть не поперхнулась. Она схватила тарелку, подошла к детям, присела на корточки.

— Ну-ка, берите!.. — произнесла она шепотом.

— Нам не надо, — сказала старшая девочка. — Что вы. Нет, нет!

— Берите скорей!

Они жевали холодную склизкую картошку, а сестра Маша, сморщась от сострадания, глядела на них.

— Давайте сделаем так, — предложила старшая девочка. — Вы нас пропустите к брату. Несмотря на опоздание. А мы выступим перед вашими больными и ранеными…

— Выступите?

— Ну да, — сказала девочка. — У нас же музыкальная семья. Мы можем исполнить перед ранеными «Синий платочек», «Землянку», «Редеет облаков летучая гряда»… Хотите, покажем?

— Не надо, — отказалась Маша, еще больше сморщась, улыбаясь и поблескивая мокрыми глазами. — Не надо. Идите к вашему брату Кошкину.


Зима была снежная, пуховая. Когда монтеры работали в поле, приходилось к каждой мачте пробивать траншею в снегу. И очень тяжело было волочить по такой траншее бухты провода, неохватные бревна траверз, блоки с закаменевшими веревками.

Никита Кошкин и Витамин катили по траншее бревно. Оно было как чугунное, — топор от него отскакивал. И они замучились с этим бревном.

А по снежной целине, наискосок через поле, спешил к ним какой-то человек. Проваливался, плыл в сугробах, разбивал руками шершавую корку наста. Весь он был запорошен сухой снежной пылью, и даже цвет одежды нельзя было различить.

Наконец человек подкатился поближе.

— Внимание!.. — заорал Витамин, увидев его. — Монтеры, смирна-а!..

Никита оглянулся и увидел перед собой медицинскую сестричку Машу. Наверно, у Никиты было совсем очумелое выражение лица, потому что Маша все время смеялась, когда на него смотрела.

— Приглашали? — спросила она. — Вот я и пришла! Ну, где же ваши ребята-гоголи?

Она была очень хорошенькая. С порозовевшими мокрыми щеками, с разноцветными бровями — одна бровь темная, а другая совершенно белесая от снега.

— Разорвется мое сердце, разорвется пополам! — пропел Витамин и повалился в сугроб.


Даже зимой она носила голубой беретик и хромовые сапожки с отвернутыми голенищами. Тогда у девочек такая мода была. Оказывается, моды не исчезают даже в войну, в самое страшное время.

Девчонки в те годы натягивали мокрые беретики на тарелку, чтоб широким получился беретик, с острыми краями. А голенища у сапожек отворачивали пальца на два, чтоб виднелась желтая каемка.

Когда праздновали Победу, в газетах печатали портреты полководцев, и среди них попадался английский фельдмаршал Монтгомери. Он носил такой же широкий берет с острыми краями, и Никите Ивановичу нехорошо делалось, когда он видел эту фотографию и вспоминал Машу. Ее уже в те дни не было.

Кстати говоря, все прошлое, связанное с Машей, вспоминается Никите Ивановичу не цветным, а черно-белым. Как та фотография английского фельдмаршала, напечатанная в газете.

Была весна; Никита и Маша возвращались с работы. На заборе управленческого клуба пузырилась под ветром самодельная афиша: «Сегодня новый кинофильм «Антон Иванович сердится».

— Кажется, это музыкальная кинокартина, — сказал Никита. — Ты музыку любишь?

— Я все красивое люблю, — сказала Маша. — Идем?

— Да как же. Надо переодеться.

— А, чихать. Запачкаем кого, что ли?

И как были они в рабочей одежде, так и побежали в очередь, толпившуюся у кассовой амбразуры. Билеты им достались где-то в последних рядах. Сзади все время шебутилась какая-то мелкая шпана, вспыхивали огоньки самокруток, доносились голоса.

Никита всего этого не замечал. У него было почти страдающее от наслаждения лицо, когда он смотрел на экран и слушал музыку. И он не видел, что Маша на него смотрит. Он не чувствовал, как она закрыла его руку своей ладонью.

Позади загоготали громко, завозились.

— Я сейчас, — шепнула Маша и поднялась со своего места.

Пригнувшись, она пошла к последнему ряду. Несколько голов с различимыми лицами повернулось к ней. Кто-то спрятал цигарку в рукав.

Маша сжала кулак и поднесла его к той физиономии, что была поближе.

— Тихо! — сказала она. — Ржете, паразиты, а это ведь настоящая музыка играет.


Вечерами улицы в зауральском городке были темны, безлюдны, только хулиганье тут разгуливало при волчьем солнышке. Хулиганья было порядочно.

Те, что гоготали в последнем ряду, встретили Машу и Никиту возле прибазарного скверика. Никита видел, как торопливые тени скользнули по забору, метнулись через дорогу и замерли, сгрудившись, в кустах. Было их пятеро или шестеро.

— Ты беги, — сказал он Маше. — Я их задержу пока.

— Ключи у тебя есть? — спросила она быстро.

Он не понял:

— Какие ключи?

— Да все равно. Какие-нибудь. В кулаке зажать!

Почему-то она решила, что с ключами удобней обороняться. Но и ключей у Никиты не было, — в бараке, где он жил, двери не запирались.

— Беги!.. — повторил он умоляюще. — Ну?..

Их было не меньше пяти, и он знал, что надолго не задержит. Голова у него все-таки кружилась, сильно кружилась. Он выдернул из-под ватника ремень с флотской латунной бляхой. Намотал на руку.

Иногда знакомые ребята внутрь такой бляхи заливали свинец, чтоб тяжелая была, чтоб ловчей было драться. И Никита пожалел, что не успел этого сделать; он не рассчитывал, что придется лезть в драки. Не любил он этого.

Их было пятеро; они стояли в кустах, а для затравки выслали совсем еще сопливого пацаненка. И пацаненок привязывался добросовестно, очень старался:

— Давай отойдем!.. — бормотал он, оглядываясь на кусты. — Давай потолкуем, падла!.. — и бил Никиту сапогом по коленкам.

А Никита лишь отодвигал его, отпихивал от себя. И это злило пацаненка. Он обижался, что не принимают его всерьез, и прямо-таки стервенел.

Маша отскочила в сторону, а потом вернулась, и Никита понял, что никуда она не побежит. Господи, какое страданье было в беззащитном ее лице, какая мука… Спустя годы он видит это лицо.

Пятеро начали выходить из-за кустов, и кто-то двинулся полукругом, чтоб зайти со спины. А прислониться Никите было не к чему. Плешивый скверик, запорошенный сеном, катыши мерзлого навоза под ногами, до ближайшего темного дома — шагов тридцать. Не добежишь, не успеешь. И тут Маша кинулась к Никите, спиной прижалась к его спине, и он почувствовал на шее колючий ее беретик.

Они ударили издали и, конечно же, сзади. Гирькой на цепочке. Никита услышал, как просвистело над головой, как что-то мягкое толкнулось в затылок, совсем не больно… Сзади закричали, Никита обернулся. Он не сообразил, почему цепочка с гирькой очутилась у Маши, он другого ждал… Но цепочка была у Маши в руках, крутилась, завывая, над головой, и пятеро бежали прочь, к базару, оступаясь на ледяных катышках.

Оказывается, Маша рукой заслонила Никиту. И цепочка захлестнулась вокруг ее запястья, и Маша успела рвануть, выдернуть эту цепочку. Никита, наверное, этого бы не сумел.


Потом они стояли у дома, в котором жила Маша. Дом был деревянный, с выступающими наличниками, на высоком фундаменте с окошечками. Сбоку высились глухие ворота, увенчанные тесовым козырьком. У всех здешних домов были такие крепостные ворота.

Маша подергала рябое кованое кольцо, — дверь в воротах не отперлась.

— Спят уже, — сказал Никита. — Как же ты войдешь?

— Как всегда, — улыбнулась Маша.

Она нащупала ногой выступающую доску, поднялась, ухватилась за козырек. Подтянулась, переступила на кованую петлю. И вот уже сидит верхом на воротах.

Никита беззвучно смеялся, задрав голову.

— Дай руку, — внезапно проговорила Маша, и нагнулась, и протянула белевшую в темноте ладонь.

Он замешкался. Опять не сообразил, что она хочет сделать. А затем все-таки догадался, схватил ее руку и, обрываясь, неловко карабкаясь, полез на ворота.

Они сидели на скользком, заледенелом козырьке ворот. Никита с опаской поглядывал на слепые окна дома и на двор, невесть что таивший в плотной своей тьме.

— Не бойся, — еле слышно сказала Маша.

— Я не боюсь.

— Вот и молодец… — Она придвинулась совсем близко, он слышал, как под ее рукой хрустнула и переломилась сосулька. — Ты очень хороший, Никита.

— Нет, — сказал он. И помотал головой для убедительности.

— Очень хороший. Я знаю. И я часто думаю… если ты сейчас хороший… когда так тяжело… то каким замечательным ты будешь после… когда все это кончится…

Он помолчал и сказал, запинаясь:

— Я не знаю… что будет после.

— Будет все прекрасно, — сказала Маша.

Она притянула к себе его голову и поцеловала, а потом спрыгнула вниз, в темноту.

И он — с заколотившимся сердцем, с остановившимся дыханьем — тоже прыгнул в эту темноту.

Полгода спустя монтерская бригада работала в поле. Был самый обыкновенный день. Меняли траверзу — поперечную балку на мачте. Уже подняли наверх свежеотесанное бревно, перевесили изоляторы. Оставалось закрепить провода и спустить гнилую траверзу наземь.

— Перекур! — закричал снизу Витамин.

Никита тогда еще не курил. И Маша не курила. Им незачем было спускаться, и они пристроились отдыхать на своем третьем этаже. Сели на бревно, качали ногами. Подувал вешний ветерок, солнышко светило. Хорошо было.

— Маш, — спросил Никита, — ты когда-нибудь носила кольцо?

— Какое?

— Ну, какое. Обыкновенное. На пальце.

— Нет.

— А станешь носить?

— Откуда теперь колечки, — усмехнулась она. — Где теперь колечки…

— А я тебе сделаю, — сказал Никита. — Только оно будет не золотое. Ничего?

— А какое?

— Медное. У меня старинная монета, еще демидовская. Просверлю, обточу, и будет колечко.

Маша отколупывала смоляные слезы от бревна, смотрела вниз. Никита пояснил смущенно:

— Но ведь бывает же… бывает свадьба сначала медная, потом золотая.

— Бывает.

— Пускай и у нас так будет.

— А серебряную пропустил? — сказала Маша. — Эх ты!..

Они засмеялись. Витамин, завистливо поглядывавший на них снизу, закричал:

— Кончай перекур!!

И они поднялись с теплого бревна, застегнули страховочные цепи. Разошлись каждый в свою сторону.

Никита отворачивал болты на одном конце траверзы, Маша — на другом. Пустяковая это была работа. Скоро Никита освободил скобу, поддел ее, впечатавшуюся в дерево, отогнул. И ждал, когда то же самое сделает Маша.

А у нее траверза держалась только на одном, расслоившемся от ржавчины болте. И этот болт вдруг провернулся под ключом, головка его стала утопать в древесине. Казалось, болт, как живой, уходит в глубь бревна.

Траверза качнулась, накренилась. Древесная труха посыпалась Маше в лицо. Зажмурясь, Маша отодвинулась. И тут громадная траверза, выдирая щепу, с треском обрушилась вниз, ударив своим концом по Машиной страховочной цепи.

Цепь оборвалась, как бумажная.

Траверза еще падала, стукаясь об ноги мачты, а уже страшно, хрипло закричал внизу чей-то голос, и Витамин закричал, и остальные монтеры тоже.


Машу привезли в ту самую больницу, где прежде она работала и где познакомилась с Никитой. Только палата была другая и другой коридор.

На табуретке, возле цинкового бачка с водою, сгорбившись, сидел Никита. Кажется, он хотел попить воды, взял помятую кружку. Да так и забылся, держа мокрую кружку в ладонях, — вода переливалась через край, текла ему на сапоги.

Где-то в соседней палате настойчиво стучали костылем об пол: вызывали санитарку. Постучит костыль и смолкнет. Постучит и смолкнет.

Открылась в конце коридора дверь. Появилась докторша — старая, с трясущейся головой. Очки у нее были привязаны тесемочкой, с узелком на затылке. Докторша прошла в палату, и стук костыля прекратился. Потом докторша опять появилась в коридоре, поверх очков посмотрела на Никиту.

— Иди-ка ты домой.

— Я подожду, — произнес он без выражения.

Докторша поправила сползающую тесемочку на затылке, вздохнула.

— Да теперь уж нечего ждать.

Никита поднялся с табуретки. И покатилась из его рук кружка, выплескивая остатки воды.

— Что делать, — сказала докторша. — Был бы организм посильнее, может… А то слабенькая она была.

Никита сидел у себя в бараке перед буржуйкой. Она не топилась, была холодная, мертвая, а он сидел перед нею, как будто грелся.

— Почему тетя Маша не приходит? — спросила Никиту младшенькая сестренка.

— Она больше не придет, — сказал Никита.

— Почему? Она рассердилась?

— Просто она больше не придет.

Сестренка смотрела на него недоверчиво, немигающе.

— А кто же нам хлеб будет приносить?

— Какой хлеб?

— Который тетя Маша приносила.

— Когда тетя Маша приносила хлеб? — очень медленно спросил Никита.

— Да все время же. Как придет, так и принесет.

В комнату вошла старшая сестренка. Несла тазик с бельем и напевала; Она не была самой способной в семье, но петь любила постоянно — все время звучал в бараке ее стеклянный, кукольный голосок.

Теперь она певица. Не слишком известная и знаменитая, но все-таки певица; иногда ее можно услышать даже по радио.

Она несла тазик с бельем и напевала:

…Ты знаешь высь, с тропой по крутизнам,

Лошак бредет в тумане по скалам,

В ущельях гор отродье-змей живет,

Гремит обвал, и водопад ревет…

Ты знаешь путь?..

2

Пятнистый от грязи, дымящийся «козел» останавливается у двухэтажного здания почты. Никита Иванович приоткрывает дверцу, собираясь вылезти из машины, но шофер Витька останавливает его:

— Обожди. Я схожу.

— С чего это?

— А продемонстрирую, как надо с диспетчером разговаривать.

— Брось, Витька, — говорит Никита Иванович. — Не надо, зачем это…

— Сиди, сиди.

Витька неуклюже выбирается на дорогу, идет к почте, разъезжаясь по грязи долгоносыми, потерявшими цвет туфлями. Окна почты изнутри запотели, форточки откинуты, дрожит над ними воздух. Видать, поддали температуру почтовые работники. Не жалеют казенного топлива.

Сквозь потеющие стекла ничего не углядишь, но Никита Иванович знает, что произойдет на почте. Минуток десять придется сидеть и ждать, пока не вернется шофер. Раньше он оттуда не вернется. Одни девчонки служат на почте, сплошь молоденькие.

Из растворенных форточек слышно, как бренькают телефоны, играет радио на стенке. Затем девчонки начинают хихикать и повизгивать. Это Витька вступил с ними в контакт. Он специалист по контактам.

Никита Иванович достает портсигар со спутником на крышке, закуривает сигарету. Смотрит на раскисшую дорогу с мыльными лужами, с пластами черных тополиных листьев, с редкими расплющенными одуванчиками, которые еще цветут, хотя завтра небось уже повалит снег. Вдоль дороги — мокрые кривые заборы, и на их столбах, как глиняные копилки, неподвижно сидят коты. С огородов доносит горелой картофельной ботвой.

Никита Иванович смотрит и прикидывает, сколько лет осталось жить тихому поселку Самаровке. Вероятно, совсем недолго. Город разрастается, уже выплеснулся за кольцевую дорогу; на месте прежних дачных поселений — оглянуться не успеешь! — встают панельные башни-близняшки. Немало Самаровок исчезло за то время, пока Никита Иванович работает в своей конторе.

Вон за березовой рощей, за узкоколейкой видны кровли бывшего академического поселка. После войны его строили пленные немцы. Дома они возвели на собственный манер — крыши островерхие, один скат длинней, другой короче; непривычно высокие и плоские трубы увенчаны флюга́рками. Из-под крыш выступают резные фигурные балки, балясины. Не академические дачи, а какие-то горные хижины.

Примерно такие хижины Никита Иванович видел в Германии, когда перед концом войны все-таки выпросился на фронт. И теперь он многое вспоминает, когда видит островерхие черепичные крыши.

Сейчас к бывшему академическому поселку вплотную подступила стройка. По шоссе тянутся панелевозы, рявкают бульдозеры, желтый кран мотает на своей удочке какие-то плиты с круглыми дырками внутри. И уже нету половины затейливых горных хижин, а над оставшейся половиной нависли шестнадцатиэтажки, одинаково помазанные розовой краской. Полощется на балконах бельишко, — гораздо выше академических флюгарок.

Никита Иванович думает, что он постоянно жил среди строительства. Так получалось, что всегда вокруг него — огромная строительная площадка со вздыбленной землей и траншеями, с какими-то времянками, с не подведенными под крышу домами. Оседлой, отстоявшейся жизни пока не было. И он раздумывает, хорошо это или худо, и как это все отражается на людях. Люди нынче живут так, будто в их квартире постоянно идет ремонт.


Сигарета почти докурена: вот девчонки перестали хихикать, шофер Витька звонит в диспетчерскую. Слышен его мальчишеский голос, сделавшийся официальным и злым:

— Дементьева? Але, Дементьева!… Куда Кошкинской бригаде ехать? Куда-а-а?!

На минуту Витька смолкает, а затем начинает кричать:

— Да вы что там, извиняюсь?! С ума послезали?.. Через полчаса смена кончается! Не поеду!! Не поеду!! И Кошкину не буду передавать!.. Давай ближний вызов, а то сейчас же вертаемся!

Витька выходит из почты, лягнув ногою дверь. Он до того сердит, что и про девчонок забыл, не попрощался.

— Нет, — обращается он к Никите Ивановичу, — это уснуть-умереть! В академический!.. Совсем озверели в нашей шараге, уйду завтра же, святое слово!..

— Какая там улица? — спрашивает Никита Иванович.

— До феньки мне эти улицы!

— А все ж таки?

— На любую не поеду!!

— Давай все-таки съездим.

Витька наклоняется к Никите Ивановичу и кричит, ему прямо в лицо:

— Хрена вам!.. Нахлебался я — после смены вкалывать! Не хватает монтеров, пускай новых набирают, меня это не касается!

У Никиты Ивановича есть одна особенность. Он не может переносить, когда на него кричат. Он краснеет, отворачивается, на лице у него болезненное выражение; он молчит, и только прозрачные глаза неестественно мерцают и вздрагивают, как индикаторная лампочка в приемнике, у которого выключен звук.

Наконец Витька перестал орать, выкричался. Обстукал о подножку туфли, облепленные глиной. Собирается сесть в машину. Никита Иванович молча перебирается на место шофера, поворачивает ключ зажигания. Вероятно, собирается ехать без Витьки.

Витька вырывает у него ключ:

— Еще чего!! Кто за машину отвечает?!

— Ладно, — говорит Никита Иванович. — Поеду на автобусе.

— Подвинься!!

Витька плюхается на сиденье, локтем отодвигает Никиту Ивановича.

— Может, еще пешком попрешься?

— Может.

— Нет, это уснуть-умереть! — обессиленный Витька запрокидывает голову, смотрит в брезентовый потолок. — Я думал, шутят! «Кошкин, говорят, безответный и безотказный! Как пионер! Всегда готов!» Смеются ведь над тобой, дед!

В «козле» устанавливается тишина. Снаружи щелкают по капоту дождевые капли — то кучно, то пореже. Дождик выдыхается, он устал.

— Поехали, — говорит Никита Иванович.

«Козел» взревывает, дергается, боком ползет по дороге, едва не угодивши в кювет.

— Ангидрид твою перекись! — шипит Витька, оскалясь.

— Диспетчерша когда-то в магазине работала, — говорит Никита Иванович. — В винном отделе. А ты ее перекричать собрался.

В конторе, где служит Никита Иванович, действительно работать несладко. Район громадный, что твоя Бельгия, а мотаются по нему все три машины-«летучки». Добрая половина электролиний плутает по рощам, по дрянному мелколесью. Ударит ветер, повалит дерево — на линии обрыв. Упадет мокрая ветка на провода — замыкание. И многочисленные стройки добавляют хлопот: автокраны рвут провисшие провода, бульдозеры об столбы трутся…

Контору лихорадит; новый начальник за истекший год облысел. То и дело назначает субботники, воскресники. А монтеры, конечно же, недовольны.

Когда прежний начальник Никиты Ивановича уходил на пенсию, он сказал новому начальнику:

— Есть в коллективе монтер по фамилии Кошкин. Никита Иванович Кошкин. Ты его не обижай. Он человек безответный. Из тех, которых дважды не надо просить… Он по натуре своей — «скорая помощь», бывают, знаешь, такие люди.

Может, новый начальник и не помнит про этот разговор, не обратил внимания, забыл. Может, само собой получилось, что Никите Ивановичу достаются самые неудобные, самые дальние вызовы. Может, виновата диспетчер Дементьева, бывшая продавщица из гастронома. Но как бы там ни было, почти всякий день посылают Никиту Ивановича в какую-нибудь Самаровку или Кривопутинку, обреченную на снос. В этих деревнях хозяева уже не чинят свои унылые жилища, гнилые и косопузые, с выпученными окнами. Все равно этим жилищам гореть на кострах… И проводка там такая, что невольно за голову схватишься. Любой провод трижды связан и наращен, оплетка свисает бахромой, изоляторы из рогаток расстреляны. По трухлявым столбам молотят носами дятлы, выковыривают червяков — только щепки да мусор по ветру летят…

Но пока люди тут живут, свет должен гореть.

Монтерский «козел» наискосок пропахивает небольшое поле, перескакивает узкоколейку и въезжает на территорию громадного строительства.

За котлованами — уже заселенные дома; стоят одинаковые шестнадцатиэтажки, будто приподнявшись на цыпочки, пестрят наивно раскрашенные балкончики.

И тут же — по другую сторону котлованов, рукой подать — сохранилась еще половина академического поселка. Разумеется, академики давно отсюда съехали, горные хижины теперь в запустении. Дыры зияют в черепичных крышах, повыбиты цветные стеклышки на террасах. А вон чья-то хижина лишилась забора: небось уже в печке истоплен забор, вылетел в трубу.

— Стой!.. — внезапно говорит Никита Иванович, на ходу вываливаясь из машины.

Гремя своей цепью, он перепрыгивает канаву и бежит к бульдозеру, который разворачивается на обочине. Утюжа площадку, бульдозер зацепил за деревянный столб с электропроводкой. На столбе свежая ссадина, он качается, играют, схлестываясь, провода и трясут мокрой бахромой.

Витьке сквозь боковое стекло видно, как Никита Иванович подбегает к бульдозеристу, показывает рукой на столб. Парнишка-бульдозерист тоже тычет рукой, показывает: вон куда гляди! На противоположной стороне, на откосе, уже воткнуты новые столбы. Бетонные, с лебедиными шеями.

Никита Иванович плюется, что-то втолковывает парнишке.

— Не дурак ли? — беззлобно спрашивает он, возвратясь к машине. — Ему что линия, что осветительный столб — все едино…

— Завтра повалит, — хмыкнув, говорит Витька.

— Пусть хоть до завтра люди спокойно доживут.

«Козел» едет мимо запущенных хижин, качается на дороге, заросшей гусиной травкой. Шум строительства утих, остался позади. Но теперь возникает какой-то другой шум, непонятный. Вдруг из хижин доносится яростный рев, его сменяет полная тишина, и опять — очумелый рев, крики, свистки…

— Футбол передают! — скривясь, поясняет Витька. — Вот зачем нас вызвали. Какому-то больному позарез нужен футбол в телевизоре. Иначе загнется…

Никита Иванович отворачивается, не отвечает Витьке. Конечно, можно бы сказать, что Витька четверть часа трепался на почте с девчонками, а за это время они бы успели съездить в поселок.

Или можно бы сказать о главном. Какая разница, телевизор у человека не работает, холодильник или утюг. Нету разницы. Просто свет должен гореть.

Иногда в холодильнике-то не колбаса хранится, а лекарство, без которого человек помрет. Но пусть даже одна колбаса напихана в холодильник. Все равно свет должен гореть нормально. Пускай люди включают телевизоры, и греются у рефлекторов, и зажигают настольные лампы, чтобы почитать.

Если можно устроить людям нормальную жизнь, так и надо ее устраивать.

Горная хижина, возле которой Витька притормаживает, окружена яблоневым садом. Видно, что владелец ее трудолюбив и заботлив: даже нынче, в неурожайный год, на макушках яблонь кое-где желтеют антоновки.

Вдоль забора посажены рябины. Ветер ободрал пригорелую листву, смел под забор, и теперь особенно бросаются в глаза плотно сжатые кисти ягод, от которых огрузли ветки, и вся земля под рябинами точно забрызгана кровью.

Калитка заперта, Никита Иванович нажимает пальцем звонок. В хижине гулко бухает собака, потом скрипит дверь. По садовой дорожке приближается девица в махровом халатике, застегнутом на одну пуговку.

Девица вся розовая, вся теплая, будто только что из постели. Волосы у нее не прибраны, тяжелой копной свалены на один бок. И от этой ее розовости, теплоты, незастегнутого халатика и наспех откинутых волос, от ее туманного взгляда с поволокой, от пухлых полузапекшихся губ веет таким откровенным зазывом, таким соблазном, что Никита Иванович покашливает и осторожно косится на Витьку.

Девица еще вдалеке, еще не приблизилась вплотную, и никакой запах, никакие телепатические волны еще не долетели за калитку, а уже контакт наступил. Уже ясно, что до смерти истосковалась девица, запертая в своем тереме, исстрадалась ее душа, истомилось ее тело розовое…

Господи, пронеси. Все это дурманное облако, в котором движется девица, все волны, все напряжение в тысячи вольт разрядится на Витьке.

— Монтеров вызывали? — хрипло спрашивает Витька за плечом Никиты Ивановича. И тот ощущает, как смыкается силовое поле, как уже потрескивают высоковольтные разряды.

На счастье, выскакивает из-за рябин владелец хижины. Он в драной зеленой рубахе, в брюках с подтяжками; в одной руке топор, в другой — курица без головы.

— Наконец-то! — кричит он. — Прибыли!.. Цельный день трезвоню! Цельный день без свету сижу, что это за порядки?!

Он плечом оттирает девицу от забора.

— Сейчас исправим, — говорит Никита Иванович.

— Где-то на столбах замыкание, в доме я все проверил! Зинаида, марш домой, простудишься! Идите, мужики, я вам растолкую… Идите за мной!

Девица медленно отступает по дорожке, и Витька, подобно лунатику, тоже медленно, автоматически вышагивает за нею.

— Сюда!! — рявкает владелец. — Эй, ты!.. Зинаида, прикрой дверь в доме!

Два столба прячутся среди яблонь. Разумеется, пьяные столбы, и пасынки у них давно сгнили. Никита Иванович толкает рукой столб, и тот кренится, и гитарным звоном откликаются провода, ударяясь о яблоневые сучья.

— Вот тебе и замыкание, — говорит Никита Иванович владельцу.

— Где?!

— Ветки-то мокрые. Дотронется — и замкнет… Ты обрезал бы чуток под линией.

— Резать?! Яблони?! — с придыханием вскрикивает владелец. Его лысина, глянцевая от дождя, вся наливается гневной багровостью. Он выбрасывает перед Никитой Ивановичем руку с топором: — На! Лучше мне пальцы оттяпай!..

Никита Иванович с минуту изумленно смотрит на него. Из соседних домов снова долетает рев, гвалт, осатанелые свистки. Владелец тоже на какой-то миг забывает о своем гневе, прислушивается.

— Ладно, — говорит Никита Иванович. — Сделаем.

— Резать не дам! Не позволю!!

— Мы провода поднимем.

— Ага, значит, можно?! — взрывается владелец. — Значит, просто не хотелось?! Лень поработать? У-у-у, народ!..

Девица в халатике так и не ушла в дом, задержалась на крылечке. Витька озирается на нее, подходит к Никите Ивановичу, шепчет:

— Дед, ты на один столб, я — на другой… Чтоб не чухаться! — Он поворачивается к владельцу: — А ты, хозяин, дежурь в помещении. Как свет мигнет, выключи все лампочки и все приборы. Понятно?

— Это зачем?!

— Надо! — сурово приказывает Витька. — Проверим утечку.

— Какую еще утечку? Куда?!

— Может, в землю, — отвечает Витька. — А может, еще куда. Разберемся. В общем, давай, давай, хозяин, не спорь!

Подозрительно оглядываясь, владелец всходит на крыльцо, заталкивает розовую девицу в дом, скрывается сам вместе с топором и курицей.

Затем то в одном окошке, то в другом приникает к стеклам его лицо со сплющенным носом — круговую оборону держит владелец. А Витька приносит из машины вторую пару «когтей», поспешно вбивает в них свои остроносые туфли и, даже не застегнув ремней, карабкается на столб.

Поднимается на соседний столб и Никита Иванович. Он вроде бы не спешит, но оказывается у изоляторов быстрее Витьки. Достает из кармана лампочку-миньон и начинает проверку.

Снасть у него примитивная, только Никита Иванович другими снастями не любит пользоваться. Вон у Витьки есть новейший немецкий пробник под названием «Вобла». Похож на изящную авторучку. Ткнешь острием в провод, и, если он под напряжением, внутри авторучки засветится крохотная спиралька. Но Никите Ивановичу чаще всего приходится работать на улице, а при солнце, да и вообще светлым днем тонюсенькую спиральку ни хрена не видать. Не разберешь, зажглась она или нет.

Вот и сейчас, хотя облачно и дождливо, Витька все равно загораживает «Воблу» ладонью. Что-то слишком суетится, подпрыгивает, трясет столб, как грушу. Не завалился бы вместе со всеми проводами.

— Никита Иваныч!.. — громко окликает Витька. — Есть фаза?

— Есть.

— И у меня тоже… Фантастика!

Никита Иванович заканчивает проверку, заодно укрепляет изоляторы. Так, по привычке. Потом спускается вниз. А Витька все еще суетится, все загораживает ладонью пробник.

— Бред какой-то, Никита Иваныч! Обе фазы под напряжением! Больше негде искать!

— Спускайся давай, — говорит Никита Иванович.

А розовая девица тем временем беззвучно выскользнула на крылечко. Присела, локоть уперла в колени, подбородок в ладошку. Смотрит. И не понять, то ли посмеивается, то ли шепчет что-то.

— Никита Иваныч, добей без меня, ладно? — подмигивая, просит Витька. — А я сейчас… Это усну́ть-умереть, какой случай…

— Дождешься, — сумрачно предсказывает Никита Иванович. — Обломают тебе вязы.

— За что?

— А за это.

— Никита Иваныч! — с ясной улыбкой говорит Витька. — Когда ты насчет работы поучаешь… насчет света, который должен гореть днем и ночью… Я — ничего. Я помалкиваю. А насчет этого — не надо вмешиваться, не надо. Сам не без греха… Я, например, знаю, зачем ты к телефонам бегаешь. Звоночка ждешь. Чтобы женский голосок позвонил! Который месяц ждешь!.. В конторе смеются, а я не смеюсь, я тебя понимаю… Житейское дело! Но и ты пойми.

Подхватив «когти», Витька несет их к машине. Можно идти вдоль забора — Витька идет мимо крылечка. Владелец хижины выглядывает из своих амбразур, но неприятельскую вылазку проморгал. Не чувствует опасности. А Витька уже прилип к намагниченному крылечку. Сел на ступеньку, придвинулся. И девица ни гугу, лишь халатик подобрала под коленки.

Никите Ивановичу не надо ходить в кино — каждый день Витька показывает ему современные картины про любовь.

Никита Иванович идет ко второму столбу, осмотренному Витькой, и так же неторопливо начинает подниматься на него. Теперь, к концу смены, он чувствует, что очень устал. Болят руки. Ватник промок на плечах и спине, рубашка прилипла к телу. Холодно.

В позапрошлом году, зимой, он ехал с работы в электричке. Собрался выходить на своей остановке, открыл дверь в тамбур.

Сбоку жались парень и девчонка; качнувшись, Никита Иванович обогнул их и тут услышал, как девчонка застонала. Он машинально повернулся. Парень бил ее ребром ладони по тощенькой шее, по пальцам, закрывавшим лицо.

— Да ты что?!. — крикнул Никита Иванович и схватил парня за плечо.

Парень хотел ударить и его; Никита Иванович едва поймал занесенную руку. Пока они возились, как боксеры в ближнем бою, электричка ткнулась к платформе, зашипели двери. Девчонка извернулась и прыгнула из вагона. Никита Иванович оттолкнул парня и тоже соскочил в последний миг. Вагон пошел мимо; было видно, как парень судорожно раздирает сомкнувшиеся половинки дверей, ботинок торчал в щели, две побелевшие пятерни дергались. Но электричка набирала ход и быстро утянулась, исчезла за деревьями.

Никита Иванович, придерживая порванный обшлаг куртки, ругаясь вполголоса, затопал к лестнице. Он даже не посмотрел, куда делась девчонка. Все моментально произошло, нескладно, нелепо; Никита Иванович не знал, то ли сердиться на себя, то ли плюнуть да рассмеяться.

Девчонка сидела на лестнице, прямо на бетонной приступке. Валил дряблый снег пополам с дождем, пузырился на грязном бетоне, на железных поручнях. Девчонка утиралась носовым платочком, розовым от крови.

— Перепало тебе? — спросил Никита Иванович. — Больно?

Она все утиралась по-кошачьи.

— Может, помочь?

— Да идите вы!.. — она всхлипнула, прижалась к перилам. Головы не подняла, и тогда он присел на корточки, пригнулся, засматривая ей в лицо.

Они долго просидели тогда на перроне. Уже погасли все фонари, кроме единственного, висевшего над кассой, — все электрички ушли. Один только ночной товарняк громыхал; бесконечные вереницы черных вагонов и цистерн текли мимо, не сбавляя скорости у станции.

— Так и будешь до утра? — спрашивал Никита Иванович.

— Так и буду.

Терпение у него кончилось, он ухватил ее за рукав и потащил за собой. Она упиралась. Обхватит фонарный столб, и не оттянешь ее, не оторвешь.

Бог знает, как он убеждал ее, что говорил. Просто какие-то одинаковые слова, но повторяемые непрестанно. Он понимал, что сейчас важен не смысл этих слов и не их убедительность. Нельзя было оставить ее одну на платформе. Нельзя. И сейчас он был единственный человек, оказавшийся рядом.

Он все-таки привел ее к своему дому, к двухэтажному деревянному общежитию, когда-то построенному для железнодорожных рабочих и теперь называвшемуся «шанхай». Этот веселый «шанхай» тоже каждый год собирались сносить, да как-то он ухитрялся держаться.

В комнате Никита Иванович снял с нее плащ, сбегал на улицу к колонке, принес воды в кувшине:

— Отмывайся.

Пока она примачивала синяки, он разобрал свою холостяцкую постель. Белье показалось ему не слишком чистым, и он поменял белье.

— Второй койки у меня нету, — сказал он. — И уйти некуда. Но это ничего не значит. Я вот там лягу, на полу.

Расстелил возле печки газеты, бросил на них телогрейку и старую свою солдатскую шинель. Улегся, не дожидаясь, пока она закончит умыванье.

Потом он услышал в темноте шлепанье босых ног. Она прошла в угол, где он лежал, и под ее рукою зашуршали газеты.

— Ты что? — спросил он.

Она дотронулась до него холодной, вздрагивающей рукой и прилегла рядом.

— Ну, что ты? Что?

— Ничего, — сказала она. — Молчи.


Чего он только не передумал за эту ночь. Страшная была ноченька. И самое простое, самое верное объяснение случившемуся — что все это можно сделать назло — он не сразу отыскал. Уж так у него получалось в жизни, что он ничего не делал назло. Ни кому-нибудь другому, ни себе.

И он думал, до какого же каления надо довести человека, чтоб такое случилось. Можно человека обидеть, оскорбить и унизить. Только любой обиды, любого оскорбленья и униженья все-таки мало, чтоб такое случилось.

Конечно, можно это сделать по глупости, по легкомыслию, по бесшабашности. Но она-то была другая, совсем другой был у нее характер, и он ощутил это сразу.

Значит, полное отчаяние надо было почувствовать, чтоб такое случилось.

Под утро, когда рассвело, он лежал и смотрел, как она спит. Она во сне вздрагивала. Внезапно дергалась и съеживалась, будто ее ударяли, и даже просыпалась от собственного дерганья. Он смотрел на ее собранные в узелочек волосы, тонкие как паутина и такого же серенького цвета, на смешное оттопыренное и острое ухо, на плечо с выпирающей косточкой. Веснушки были везде — и за ухом, и на шее, и на плече. И синяки были везде.

— Отвернись, — вдруг произнесла она отчетливо, не открывая глаз. — Отвернись, не смотри, будь человеком…

Утром она повеселела, оживилась. Никита Иванович понимал, что она притворяется; в груди у него затеснило, муторно сделалось. Он улыбался через силу.

Сидели друг против друга, пили чай.

— Ты его не умеешь заваривать, — сказала она. — Ошпаривай чайник кипятком, чтоб нагрелся. Потом уж заварку, и хорошо, если разных сортов. Я очень страшная, да?

— Нет, — ответил Никита Иванович.

— А совсем вкусно, если заварку перелить несколько раз. Из чайника в чашку, а потом опять в чайник. Восточный способ.

— На работу сейчас? — спросил Никита Иванович.

— Конечно.

— А после работы?

Она улыбнулась чуть-чуть.

— Домой.

— Но ведь…

— Что?

— Можно сюда прийти, — проговорил Никита Иванович. — Я у знакомых переночую.

Она мгновенно нахмурилась, глянула исподлобья, звякнула стаканом о блюдце.

— Вот еще. Ты-то здесь при чем?

Кольцо было у нее на руке. Узенькое, потертое серебряное колечко, уже врезавшееся в палец. А пальцы были рабочие, с распухшими суставами, с расплющенными ногтями.

Никита Иванович встал и принялся убирать со стола. Она съежилась на табуретке, следила за ним внимательно, и он чувствовал этот взгляд. Неслышно приблизилась, провела пальцем по заросшему затылку.

— Эй. Спасибо тебе.

Он стоял, не оборачиваясь. Дышать стало трудно. А она опять провела рукой по его затылку.

— Зачем тебе такая славная косичка. Давай поменяемся?

Он сказал:

— Запомни телефон: семнадцать сорок один. Его все знают. Когда свет погаснет, звонят в нашу контору: семнадцать сорок один.

Она сказала:

— Запомню.

— Спроси Никиту Ивановича Кошкина. Мне передадут.

— Хорошо.

— Если только понадобится…

— Хорошо, Никита Иванович. Когда погаснет, я тебе позвоню.


Он промаялся в конторе до полуночи, она не позвонила. Не было звонка и всю неделю подряд. В груди у Никиты Ивановича будто раскаленный камень лег. Ни вздохнуть, ни успокоиться, ни забыть хотя б на минутку… Печет и печет.

Никита Иванович представлял, что могло произойти там, в ее доме. Ночью она немного рассказала про мужа. Молодой он был и удачливый, лихой красавец. Парашютным спортом занимался. Только вот слишком часто соскакивал с нарезки.

Никита Иванович спросил, что это такое — «соскакивать с нарезки».

— Гайку видел? — спросила она. — Иногда крутится как надо, а иногда сорвется, соскочит с нарезки. И машина вдребезги.

Мужа она называла «родимый». И Никита Иванович представлял, что мог натворить «родимый», сорвавшись с нарезки. Да еще озлясь на то, что дома жена не ночевала. Да еще узнав о происшедшем. Она вполне могла выложить всю правду — это естественно, если поступаешь назло. И бояться нечего: при таком отчаянии не бывает страха.

Она позвонила через две недели с лишком. Никита Иванович за это время вконец извелся и сам едва с нарезки не соскочил.

Позднее-то он убедился, что ей эти две недели обошлись дороже. Гораздо дороже. И позвонила она в ту минуту, когда ее терпению край наступил, когда человеческих сил уже не хватало.

Она из тех женщин была, которые не плачутся и легких слез не проливают. Которые сами, без подмоги, держатся до последней черты.


Она была моложе Никиты Ивановича на четырнадцать лет. Но забывала об этом или не хотела замечать. У него давненько уже морщины пропечатались на лбу, а ей казалось, что он попросту насупился, помрачнел. Она наклоняла голову и бодалась, как козленок.

— Эй, — говорила она. — У тебя там печальные мысли завелись! Пускай ко мне перелезут!

Не хотела она замечать, что он устает, что к дурной погоде ломает его ревматизм, полученный еще на фронте. Не жалела.

— Ты мужик или кто? Держи хвост трубой!

Но чаще она кричала на Никиту Ивановича и ругалась.

— Все вы одинаковы! — яростной, быстрой скороговоркой выпаливала она. — Господи, как я вас всех ненавижу!.. Хоть бы один человек попался, не зверь, а человек, один-единственный! Которому довериться можно, и не подозревать ни в чем, и знать, что всегда поймет!.. И бить не станет через десять лет!..

Никита Иванович не спорил с ней в такие минуты. Терпел. Она не хуже его сознавала, справедливые слова выкрикивает или нет. И мучилась потом больше, чем мучилась бы от его упреков.

Однажды, когда уже ясно сделалось, что Никита Иванович не проживет без нее и она без него не проживет, он сказал:

— Не езди больше домой.

Она долго молчала. Нестерпимо долго.

— Как тебя старый начальник называл? — спросила она наконец. — «Ноль три»? «Скорая помощь»? Отчего же ты думаешь, что ты один такой?

— Я не думаю, — сказал Никита Иванович.

— Тогда понимай.

— Понимаю. Но ведь пропадешь.

— Значит, судьба.

— Но зачем? Зачем?

— Ты свою жизнь, — сказала она, — на других потратил. Зачем?

— Не тратил я. Иначе нельзя было.

— Я-то знаю! И про мать, которая болела, и про сестренок с братишками. Я все помню… Не врал же ты, когда рассказывал.

— Не врал.

— Ну вот. Не на себя же потратил.

— Нельзя было иначе! — крикнул Никита Иванович. — А у тебя можно! Он у тебя молодой, он здоровый, ни черта ему не сделается. Не пропадет!

— А вдруг? — сказала она. — Вдруг? Кому это известно?

— Неужели еще любишь?

Она смотрела на Никиту Ивановича, как на младенца неразумного. Как старшая смотрела.

— Он любит, — сказала она. — Он любит. Если бы сумел обойтись без меня… Если бы!

Иногда черными словами проклинал Никита Иванович ту зимнюю ноченьку, когда они встретились. Да только поздно проклинать, уже ничего не повернешь вспять, не переделаешь — надо ждать, совсем не надеясь на перемены, и надо терпеть, хотя не хватает терпенья.

— А ведь все бы получилось, — сказал он однажды. — Все по-настоящему. Чтоб семья, дети… Чтобы каждый денек светлый был.

— Эй, — засмеялась она, — иди, я тебя причешу. Не обрезай косичку, ходи без шапки, станут девочки заглядываться…

— Перестань.

— А ты меня брось. И все кончится.

— Перестань!

— Ты же не пробовал. Не бойся, возьми и брось, я ведь не пропаду. Я по гроб застрахованная.

— Перестань!!

— Знаешь, — проговорила она с тем же искренним, легким смешком, — вот бабы мужей от пьянства спасают… Одна — хрясь! — и бутылку об пол. А другая потихоньку мужнин стакан придвинет и выпьет. Сама выпьет, чтоб ему не досталось…

— Ну?

— Не притворяйся, что не понял. Ты хороший. Ты очень хороший. Ты «скорая помощь», задушевный дружочек. Но ты из тех, которые сами выпивают стакан. А оттого и молчи. Никогда не жалуйся. Если не умеешь, не хочешь, не можешь по-другому, тогда не смей жаловаться! А теперь иди сюда, буду причесывать…


С той поры прошло много месяцев. Иногда — впрочем, весьма редко — в кошкинской конторе раздается неслужебный телефонный звонок. Далекий женский голос просит передать Никите Ивановичу, что ему, дескать, звонили. Диспетчер Дементьева интересуется: не передать ли что-нибудь конкретное? Нет. Просто скажите, что звонили.

В такой день безответный Никита Иванович сразу уходит с работы. И бывает, что нету его и завтра, и послезавтра.

А когда он все-таки появляется, то на себя не похож — глаза ввалились, нездоровая синева проступает сквозь румянец, весь будто обугленный, ссохшийся.

Новый начальник сердится, нервически кричит, не выбирая выражений. А Никита Иванович лишь отводит глаза. И никому не видно, как, вздрагивая, расширяются зрачки, как трепещет в них бесцветный, наглухо запертый огонь.

Потом, исподволь, Никита Иванович обретает прежний цветущий вид.

Влезши на второй столб, Никита Иванович осматривает проводку. Ну, конечно… Алюминиевый провод прикручен к старому, медному. Такие дрянные узлы всегда окисляются. Немецкий пробник под названием «Вобла» улавливал какие-то крохи напряжения и загорался. А вот лампочка Никиты Ивановича не горит. Не понял Витька простенького секрета.

Стукнула оконная рама, просунулось в нее лицо владельца хижины.

— Зажглось, мастера!.. Зажглось!

— Включайте телевизор, — говорит Никита Иванович.

Он обматывает соединение изоляционной лентой. Хоть это и не спасенье, но все-таки следующая авария произойдет попозже. А может, и не дождется ее владелец хижины — снесут к тому времени остатки поселка.

Слышно гуденье из форточки, начинает бледно мерцать окно. Владелец включил телевизор. Вон, со столба видать огромный прямоугольный экран, и движенье на нем, бегущие фигурки. Потом крупно показывают какого-то черного, длинноногого, в ослепительной майке; он несется по экрану, будто растягиваясь в прыжках; пестренький мячик словно привязан к его ногам. Выскочили наперерез, кинулись в ноги, черный упал — «а-а-ах!» — стонет владелец в комнате, «а-а-ах!..» — стонут соседние хижины, «а-а-ах!…» — стонет весь земной шар.

Наверно, такие зрелища требуются миру. Ничего не поделаешь. Когда передают футбол, напряжение в сети падает чуть не на десять процентов. Все телевизоры включены. Теперь кочегарит и этот, услаждает своего владельца. Порядок.

Никита Иванович спускается вниз. Нечаянно взглядывает на крылечко и вдруг замирает на середине столба.

Никита Иванович видит, как розовая девица, сидящая на крылечке, поднимает узенькую ладонь и наотмашь, хлестко ударяет Витьку по щеке. Так звонко и хлестко, что взлаивает собака за дверьми.

Никита Иванович больше года работает с Витькой, помнит его и злым, и радостным, и беззаботным. Пожалуй, только сконфуженным и растерянным не помнит. А сейчас Витька совсем растерян.

Они собрали инструмент, идут к машине, и Витька оглядывается через два шага на третий. Девица исчезла с крылечка. Двери захлопнуты. Доносится футбольный рев из хижины, бухает собака взаперти.

Никита Иванович делает вид, что ничего не заметил. Они садятся в кабину; Витька слепыми руками шарит ключ зажигания.

— Ангидрид твою перекись…

Что ж, и такое бывает. Не ведаешь, Витя, где найдешь, где потеряешь… Как бы, Витя, не настал конец твоим похождениям. Вдруг еще не раз прибежишь и постучишься в эту хижину, и будут хлестать тебя по чему попадя, а ты снова будешь стучаться. И такое бывает.


Снова забрызганный грязью «козел», дымясь, едет по улице. Тормозит у телефонной будки.

Никита Иванович втискивается в ее нутро, шарит в нагрудном кармане. Вытаскивает палочку от эскимо, сует в щель для монет и набирает номер.

— Але, Дементьева!.. Кошкин говорит Кончили мы в академическом. Да, нормально… Едем домой.

Он раздумывает несколько секунд.

— Але, Дементьева… Мне никто не звонил? Ну-ну… Извини, пожалуйста. Извини.

Он вешает запотевшую трубку.

А дымящийся «козел» криво стоит на отблескивающей дороге, ждет. Над придорожными тополями, над крышами поселка низко и быстро текут расслоенные тучи с голубыми промоинами. Налетит леденящий ветер, смахнет в канаву пугливый автомобильный дымок, перевернет пласт слипшихся листьев на обочине. Расплющенные одуванчики таращатся в небо: опять дождь надвигается или снег?

Осень.

ВОДА НА КАМЕШКАХ