После свадьбы жили хорошо — страница 30 из 67

— Мне через центр, — кивнул он. — Как раз.

Мы свернули с кольцевой, втянулись в череду автомобилей на шоссе; тут их полно было, уже Москва чувствовалась, и все прибывали они, множились, выныривали из боковых проездов. Теперь шоссе было похоже на движущуюся световую рекламу: навстречу нам, по левой стороне, текли дружно, роились белые огоньки подфарников, а по нашей стороне, впереди нас, так же дружно и густо катились раскаленно красные, как бы дышащие огни стоп-сигналов. А парня моего словно подменили. Куда вся лишняя осторожность девалась, — не хуже таксиста обгонял он передние машины, втискивался в узенькие щели между автобусами, брал с места первым, а на перекрестках только тормоза всхлипывали… Я посматривал удивленно, а он невозмутим был, устало-спокоен, и только взгляд был там, на дороге, за ветровым стеклом — в том месте, где в следующее мгновение окажется «Волга».

— Я их каждый день вожу, — вдруг сказал он.

— Кого?

— Ребятишек. Их переселили, а школа прежняя, за четыре километра.

— Я сообразил, — сказал я. — Много таких?

— Семеро. — Он замолчал, потом усмехнулся: — А этот, что на кольцевой дороге… Данила… он не хочет ездить.

— Поссорился с ребятами?

— Нет, тут — другое… Сначала он ездил. Я, бывало, никого в дороге не подсаживаю, и все шестеро мальчишек помещались, и девчонки тоже. Я бы и вас сегодня не взял, да вот место освободилось.

— Но почему же не хочет?

— Пост ГАИ видели? Инспектор заметил, начал задерживать. Не полагается брать столько пассажиров, машина пятиместная… Я говорю — дети, мол, не взрослые. А он — на своем.

— Ну?

— Не уговорить. Все права у меня размокли — я упрашиваю, а он права раскроет и держит. Под дождем.

Я засмеялся.

— Понятно, зачем Заяц с Капустой выскакивали.

— А что, делать нечего. Выскочат, а как проедем нашего старика, опять влезут. Все шофера на всех дорогах такое делают. Я работал когда-то, знаю… Ну, вот, а Данила этот не захотел.

— Не желает обманывать?

— Не знаю. Наверное. Только когда начали мои зайцы вокруг инспектора петлять, сказал, что больше не поедет. И не ездит.

— Объяснил почему?

— Нет.

Снега в Москве не было. Может, он таял где-то вверху, в теплом задымленном воздухе, не достигая домов. Черен был асфальт с растекшимися отражениями фонарей, и цветные реки струились по нему, река белых огней, и река красных огней навстречу.

— Закурите?

— Спасибо, — сказал парень. — С удовольствием. — Он отпустил руль и нетерпеливо прикурил сигарету. — Странно. Я об этом думаю вот… И не знаю, что делать.

— С Данилкой?

— Да вообще с ними. Вроде бы совестно…

— Я понимаю.

Он открыл ветровичок, и кисловатый бензиновый ветер ударил нам в лицо.

— Как бы вы поступили?

— Тоже не знаю, — сказал я. — Может, растолковать ему как-то?

— Что жизнь — непростая штука? Что компромиссы бывают и все прочее?

— Ну, примерно.

— А если он знает уже? И все-таки не хочет?

— Тогда трудней.

— В общем-то пустяки, — сказал, парень. — Ребята деревенские, привычные. Тыщи детей вот так бегают в школы. И ничего. Но эти-то меня ждут теперь. И надо им сказать что-то… Взрослому бы я объяснил. У каждого бывает момент, когда надо вылезти из машины, плюнуть и потопать своей дорогой. Даже если не хочется.

— Только мы долго раздумываем, — сказал я. — И не всегда решаемся, к сожалению.

— Слушайте, — сказал он и повернулся ко мне, улыбаясь. — А ведь здорово, если он злится на меня? Правда же — здорово?

У моего дома сплошняком стояли машины, негде было приткнуться, и я выскочил на середине мостовой, не успев поблагодарить его, — так уж получилось нескладно. А потом стоял и смотрел, как он уезжает. Текла мимо река белых огней и река мерцающе-красных, и он пересек белую, остановив ее на мгновенье, и двинулся вверх за красными. А я подумал вдруг, что тот мальчишка на кольцевой дороге не успел еще добраться до дому. Он еще идет, наверное.

ПОЛДОМА

Городок стоит на берегу теплого моря. Его центральная улица широка и чиста, он украшена чугунными фонарями, цветочными клумбами и статуями оленей, помазанными алюминиевой краской.

Боковые улицы идут в гору. Там дома поставлены гуще, друг над дружкой; клумб и газонов нет, а по обочинам растут кривые каштаны, обвитые пыльным, словно вырезанным из клеенки плющом.

В конце одной из таких улиц виден старый дом под железной крышей. Он будто разрезан пополам. Одна половина дома — голубая, другая — серая, в пятнах сырости. Скаты у крыши тоже разного цвета, и даже печные трубы выглядят неодинаково: правая закопченная, а левая побелена известкой.

В чистой половине дома живет старуха, которую зовут Карповной. Зимой и летом она ходит в черной вязаной кофте, желтом платке и крепких высоких башмаках на резиновой подошве. Хоть ей и минуло шестьдесят, но она еще бодрая, держится прямо, и когда поднимается по улице в гору, то шагает быстро, без остановок, и совсем не задыхается, только под глазами, в морщинах, поблескивают капельки пота.

Карповна получает пенсию, но еще и прирабатывает: торгует виноградом и хурмой из своего сада, а летом сдает комнаты.

Неподалеку от дома расположилась туристская база, это очень удобно. Почти у всех туристов до отъезда остается три-четыре свободных дня, но путевка кончается, и их выселяют из палаток. Тогда туристы приходят к Карповне.

У нее в комнатах расставлены такие же казенные кровати с кольчужными сетками, накрыты они такими же байковыми одеялами, на тумбочках графины с водой и пепельницы — в общем, все как на базе. Только цена за постой другая.

Карповна привычно показывает им отведенную койку, рукомойник на столбе, уборную с висячим замочком: «Наверху бумага чистая, внизу грязная, после себя запирайте, чтоб чужие не ходили», — и не спрашивает ни паспорта, ни фамилии. За сезон у нее перебывает много людей, не будешь же всех прописывать.

Первый этаж она отводит мужчинам, второй — женщинам. Иногда семейные просят отдельную комнату, Карповна неумолимо разлучает их и следит, чтоб не задерживались друг у друга.

Мужчины всегда спокойней, они меньше требуют и редко ругаются. Утром спешат на пляж, возвращаются только ночевать и лишь изредка, выпив, поют песни.

С женщинами, а особенно с молодыми девчонками хлопот больше. Они то и дело просят посуду, корыто для стирки, утюги, сердятся, если нет пододеяльников. Они чаще прибегают в комнаты, и поэтому Карповна спит не внизу, а наверху в коридорчике. Отсюда легче следить. Ночью она просыпается, когда кто-нибудь выскакивает на двор по нужде, ждет возвращения и спрашивает: «Крючок на дверь набросили?» И не засыпает, пока опять не установится тишина.

Девчонки живут глупо, бесшабашно, ничего не знают и не умеют, и Карповна учит их уму-разуму.

— Евдокия Карповна, погрейте утюг, плиссировка помялась!

— Может, это и не мое дело, — неторопливо говорит Карповна, — но вот у меня плиссированная юбка с тридцать девятого года ни разу не глаженная. Сложу ее — и в чулок, она и не мнется.

— Евдокия Карповна, где тут сапожник, набойки поставить?

— Конечно, может, это и не мое дело, — опять говорит Карповна, — но вот у меня туфли еще с войны без починки. Надо не с кожаной подошвой выбирать, а с резиновой, она совсем не снашивается. А чтобы чулки не прели, стелечку проложить.

Виноград в саду Карповны растет кислый и мелкий, но девчонкам бывает лень бежать утром на рынок, и они покупают дома, какой есть. Карповна не отказывается продавать, берет вполовину дороже, но потом, получив деньги, обязательно говорит:

— Это, может, и не мое дело, но вы ужасно много расходуете. А я вот совсем ничего не трачу. Я уж так привыкла, что мне ничего не надо.

Осенью начинаются дожди, туристскую базу закрывают до следующего сезона. Палатки одиноко мокнут, покрываются ржавыми разводами, и кумачовый лозунг над воротами линяет, пуская молочные слезы. Половина дома, где живет Карповна, тоже пустеет.

Проданы последние фрукты, из подгнившей хурмы сварено варенье и запечатано в банки. Карповна ходит по комнатам, из которых выветривается запах табачного пепла и духов.

Она снимает с коек одеяла и матрасы, прячет в кладовку. Составляет на пол графины, чтобы случайно не разбились. И каждый день подбирает тонкие лепестки известки, которые валятся с потолка.

Старый дом оседает, заваливается на один бок. Потрескивают бревна в стенках, стонут половицы, какие-то непрестанные скрипы и шорохи доносятся с чердака.

Карповна слушает эти звуки и вздрагивает, как от боли. У нее нет сил видеть, как дряхлеет дом. Она старается законопатить каждую щелку, закрасить каждое пятно. По утрам она сметает осыпавшуюся известку, но на следующий день снова на сетках кроватей, на тумбочках и на полу лежат белые лепестки и мелкая труха.

Дом удалось бы еще сберечь, если бы не соседи. Другая половина дома принадлежит им, а они не желают делать ремонт. Карповна часто ругалась с ними, но это не помогло. И теперь ей кажется, что соседи упрямствуют нарочно, — вместе со своим кровом они хотят разрушить и ее кров. Карповна прямо видит, как борется дом. Грязная, гнилая половина его вцепилась в живую, чистую половину и расшатывает, пригибает к земле. Оттого так и стонут половицы…

Не повезло Карповне в старости.

Тридцать лет назад ее муж, здешний лесничий, срубил этот дом на пару со своим другом. Семьи сначала жили хорошо. Потом началась война. Муж пропал без вести в первый же месяц, одно-единственное письмо успело прийти с фронта. А вскоре, в горькую зиму, померла единственная дочь.

Карповна осталась одна. И словно закаменела, замерла, остановилась для нее жизнь. После похорон дочки Карповна даже работать не могла, и сад и огород оставались неухоженными, дом начал ветшать. А шли жестокие годы, голодные, тревожные, и как удалось перенести их, вытерпеть, Карповна сама не понимала.

Кругом у людей было тоже немало горя, вряд ли нашлась бы семья, которую не тронула война. Но Карповне казалось, что она перенесла больше других и ни у кого не может быть такого горя, как у нее.