существо, которое ты считал покорным и недалеким, ни с того ни с сего раскрывается в ином свете, демонстрируя и достаточную проницательность, и упрямство, и гордость, — целую бездну совершенно лишних и несносных качеств.
Примерно с июля месяца у Марата заведовала домашним хозяйством чертежница Агаша Смольникова, очень молоденькая и, казалось бы, не имевшая житейского опыта. В сентябре назрела необходимость очередной перестановки. Но стоило Марату заикнуться, как смиренная Агаша пошла войною.
— Ты смотри, — сказала она грозно. — Зарежусь. Или на товарищеский подам.
— Ну что ты, что ты…
— Я все могу! — сказала Агаша и наподдала ногой посудную полку. — Хочешь, окно выбью и заору? Я атомная, у меня волосы лезут.
— Мыться надо чаще, — неосторожно сказал Марат.
С этого момента он уже больше не властвовал ни в Агашином сердце, ни в собственной комнате. Были гром и великое разрушение, — достаточно сказать, что оконные стекла действительно вылетели из рам.
В последние дни у Марата было ощущение, что он ходит по тоненькому ледку, — скользко, зыбко, остановиться уже нельзя, а впереди еще опасней.
— Попробуйте доказать, — повторил Марат, качая в руках сверток с розетками, — что это мы виноваты!
— Логично… — каким-то постным голосом произнес Гусев. — Логично.
А Миша Лутанус помялся и сказал:
— По-моему, ты напрасно их взял.
— Розетки-то?
— Ну да.
— А как же иначе?
— Не знаю. Но погано как-то. Уж лучше бы по-старому… Сказать бы все на меня — и точка.
— Ты глупый, — разъяснил Марат. — Вот кусок розетки. Следователь начнет его вертеть, нюхать. Найдет отпечаток пальца — ага, улика! Попался, преступник! А быть может, я совершенно случайно ткнул сюда пальцем. Просто дотронулся. И гореть мне синим огнем.
— Мы тебя отстоим, не бойся, — задумчиво сказал Васька Егоршин.
— Я вообще говорю! Не обязательно мой отпечаток. Чей-нибудь другой. Все равно случайность. А потом не отвертишься!
— Не знаю, ребята, — сказал Миша. — Я бы все-таки не брал розетки. Как-то погано их прятать. Будто мы последние подонки. И как-то уж очень много вранья выходит. Ну их к свиньям.
— Праведник! — прищурился Марат и фыркнул. — Он честный. Он боится соврать. Ты что: никогда не врал?
— Почему, врал.
— И то ладно, хоть не притворяешься… Все, Мишаня, врут, да еще нашего почище.
— Про всех не скажу.
— А я знаю! В Америке всеобщий тайный опрос провели: кто жене изменяет, кто сколько баб имел, кто воровал, и так далее… Знаешь, какой скандал получился?! Оказалось — в жизни-то все притворяются. Кажутся честными, порядочными, а чуть копнешь — обман и обман!
— Чего мне твоя Америка!
— Если бы каждый из нас сказал про себя чистую правду, ведь не узнали бы мы друг дружки!
Добродушно-насмешливый голос, совсем незнакомый и оттого показавшийся очень громким, вдруг произнес за спиною Марата:
— Да-а… Вот и построй с такими коммунизм!..
Марат обернулся. Со многих коек на него смотрели больные.. В какой-то момент они, очевидно, стали прислушиваться к разговору.
— Вот жуки, а? — восторженно сказал рыженький мальчик, так и не слезший со своего судна. — Класс!
Дернулась в клетке верблюжья нога, ласковый тенорок объяснил:
— Наши строители. По запаху чую.
— И откуда берутся?!
— От сырости заводятся.
— Слушай, тебе ближе, ну дай вот этому по сусалам. Чтобы хоть людей стыдился.
— Не стоит, ну его.
— А я бы дал. Он умный, ему полезно.
— Чего вы к ним привязались…
— Самое главное — не стесняются ведь!
Реплики больных — в общем-то, не такие уж злые — больше всех всполошили прораба Гусева. Он засуетился, схватил сверток с розетками, стал подталкивать Марата и Мишу к дверям.
— Сан Сергеич, — вдруг сказал Васька, который лежал до этого тихо и не обращал внимания на разговор, — Сан Сергеич, а ведь там нету отпечатков.
— Где? — Гусев сразу не понял.
— Да на розетках. Вот Марат говорил — пальцы… Там нету отпечатков. Глядите!
Васька отбросил простыню и протянул руки с растопыренными пальцами. Подушечки пальцев были красны и как будто стерты наждачной бумагой.
Если б Марат не упомянул про отпечатки, Васька, пожалуй, не догадался бы так быстро. Правда, он уже подозревал это, предчувствовал, но не хватало последнего толчка, чтобы все вспомнить и сообразить. А когда Марат сказал: «Чей-нибудь другой отпечаток», в мозгу Васьки моментально выстроилась цепочка: пальцы — цемент — розетка — проволока — боль. Он сразу отбросил ненужное, случайное, мысленно пробежал по этой цепочке и понял, как случилось, что он оказался виновным.
О том, чтобы смолчать, он и не думал. Лишь потом, гораздо позднее, когда и Гусев, и Миша с Маратом уже ушли, а у постели сидела жена Ксюша, возникла у Васьки мысль о том, что все можно было бы скрыть, и он задумался, почему он ничего не скрыл и почему вообще не смог бы скрыть, если бы даже было необходимо. А в ту секунду, когда отыскалась разгадка, Васька тотчас заговорил о ней, самое важное было скорей все выложить и объяснить.
Васька не замечал, что у Гусева лицо сделалось каким-то сконфуженным, Марат Буянов сердился, а Миша смотрел жалостно и влюбленно. Васька рассказывал и не ощущал ничего, кроме облегчения, и даже не облегчения, а какой-то внутренней освобожденности, словно после долгой и трудной работы, которую удалось наконец завершить.
Впервые за последние двое суток ему стало спокойно, удобно, даже исчезла ноющая боль в голове; и гипсовый футляр, казалось, перестал сдавливать горло. Отдыхая, Васька долго лежал без движения и смотрел в окно. В палате наступила тишина, — все ходячие больные отправились смотреть телевизор. В коридоре тоже стало пусто и тихо; весь день там стучали костылями, кого-то возили на каталках, шаркали войлочными туфлями; с непривычки эти звуки раздражали Ваську, потому что нельзя было выглянуть за дверь и посмотреть, кто это ходит. А сейчас доносилось только гудение дросселей у люминесцентных ламп да в соседней палате кто-то бренчал ложечкой о стакан, вызывая няньку.
В квадратное окно, наполовину замазанное белой краской, виднелись макушки тополей и побелевшее вечернее небо. Редкий ленивый дождь, поблескивая; словно бы висел в воздухе. Напротив окна, по серой оштукатуренной стене, расплывались дождевые пятна. Они темнели, увеличивались, делались размером с пятачок, потом с грецкий орех, и не верилось, что возникли они от крошечной капельки.
Васька подумал, что Ксюша промокнет по дороге в больницу. Все прохожие спрячутся в подворотни, а Ксюша непременно зашагает под дождем, ей это нравится. Она будет плюхать по лужам, локтем отводить со лба мокрые волосы и слизывать языком капли с верхней губы. И выражение лица у нее сделается блаженным и хитрым, словно бы ей и впрямь известно, как можно получить удовольствие от холодного дождя…
Нынешней весною они были на первомайской демонстрации, и, когда возвращались к дому, обрушился ливень. Все знакомые из заводской колонны немедленно разбежались, спасая праздничные наряды, но Ксюша не захотела прятаться. Она шла под ливнем не горбясь и не пряча лица, в своем единственном выходном платье, и не только не торопилась, а наоборот — останавливалась на каждом перекрестке и целовалась с Васькой, благо некого было стесняться на опустевших улицах.
«Тук-тук-тук!» — услышал Васька осторожный стук в двери. Он улыбнулся, протянул руку и побарабанил пальцами по тумбочке: «тук-тук-тук… тук-тук-тук…»
Это был их условный сигнал. Так они обычно перестукивались, когда Васька приходил проведать Ксюшу в общежитие. Строгая старуха комендантша не очень-то охотно пускала мужчин на женскую территорию (в «монастырь», как говорили сами девчонки), лично же Ваську вообще недолюбливала. Поэтому Васька сразу не поднимался на третий этаж, а останавливался внизу на лестничной клетке и стучал по батарее центрального отопления: «Тук-тук-тук!.. Можно ли?..» Будто по телеграфным проводам, сигнал уходил по ржавой трубе ввысь, мчался вдоль длинного коридора и достигал Ксюшиной комнаты. Ксюша выскакивала за дверь и обследовала, нет ли грозного начальства. Если начальство находилось поблизости, она сбегала вниз к Ваське, а если путь был свободен, сама отстукивала по батарее: «Тук-тук-тук!.. Милости просим!..»
И сейчас Васька ответил тоже: «Милости просим!..»
Конечно же, Ксюша пришла вымокшая, уставшая; она чмокнула Ваську в лоб, выгрузила из сетки ворох смешных и нелепых вещей: резинового зайца с пищалкой («Тебе с ним будет веселее»), баночку виноградного сока («Очень полезно, очень полезно, все больные пьют»), полкило филейной колбасы («Не знаешь, холодильник у вас тут есть?»), пачку бумажных салфеток, будильник и карманный фонарь («Это все тоже пригодится, я знаю!»).
Разговаривала Ксюша так же, как покупала что-нибудь, — нужное вперемешку с ненужным, важное с чепуховым. Васька ругал ее за это, но все-таки ему нравилось, что Ксюша именно такая, и теперь он слушал ее и улыбался.
— Еду в трамвае, — говорила Ксюша, — а там трое мужчин. И так поглядели на меня! Наверно, научные работники, но выпивши.
— Ты не очень-то.
— Нет, правда. Так погляде-ели! А в нашем доме сегодня маляры красят. И уже номерки на дверях приколочены. Знаешь, какая квартира у нас? Двадцать девятый номер. Еще я сумочку купила. Нравится?
— Ничего.
— Нет, правда нравится?
— Правда.
— Наша, а совсем как заграничная.
Со стороны весь их разговор, наверное, казался бы смешным, но Васька воспринимал его совсем иначе, улавливая скрытый смысл, недоступные для постороннего человека оттенки, иногда многое понимая просто без слов. Например, его порадовало то, что Ксюша совсем не упоминает о болезни, хотя конечно же она успела забежать к врачу и расспросить его. Она говорит с Васькой беззаботно, словно бы не лежит он в больничной палате и словно бы нет на нем дурацкой гипсовой повязки, на которую неприятно смотреть; вероятно, ей жаль Ваську до слез, а она не показывает этого, и вот даже поддразнивает, сообщая о каких-то ученых мужчинах, заглядевшихся на нее. Значит, она догадывается, как сейчас надо держаться; Васька даже не намекнул ей об этом, она поняла сама. Но это еще не все — Ксюша прекрасно сознает, что Васька оценил ее поведение, и от этого им обоим хорошо.