После войны — страница 18 из 23

Но вот налетел ветер и сбил иней. Снег взметнулся с земли, закружился, будто в пляске. Замутилось небо, померкло солнце. Ветер обжигал лица, мешал дышать. А путь становился все круче и круче.

Передний из аджарцев вдруг упал и стал медленно сползать вниз, увлекая за собой остальных. Вместе с ними сползал снег. Они попали в оползень, и только чудо могло спасти их. К счастью, оползень вскоре утих, и они снова стали взбираться там, где только что проходили. Так повторялось несколько раз.

На высоте им стали попадаться трещины. И опять самый передний провалился в трещину, и его долго вытаскивали. Но через пятьдесят шагов провалился другой горец. Пришлось по своему следу вернуться назад и долго отыскивать тропу, пока не наткнулись на вешку. Идти стало немного легче.

Так они прошли первый километр, потом второй, третий. Они торопились и вместе с тем очень боялись увидеть то, о чем думали всю дорогу.

На перевале ветер ревел и сбивал с ног. Далеко внизу, в серой мгле, начиналась Турция. Путники молча поглядели туда и свернули налево, к заставе. Они шли, низко пригибаясь, чтобы пересилить порывы ветра. Снег здесь был сдут почти начисто, и пришлось снять снегоступы. Ноги скользили, подвертывались на острых камнях.

— Э-э, слышите? — остановился передний, с силой втягивая в себя морозный воздух.

— Слышим, — ответили ему. — Давай иди!

Пахло дымом. Ветер доносил его со стороны заставы. Все пятеро снова пошли. Если пахнет дымом, значит, горит огонь.

— Что вы скажете? — опять обернулся первый.

— Эй, иди, иди! — поторопили его.

Застава показалась внезапно за нагромождением скал. Она стояла в седловине, снег завалил ее по самую крышу. Глубокие траншеи вели к дверям казармы, конюшни и командирскому домику. Из трубы поднимался дым и рассеивался, подхваченный ветром. На радиомачте, как язычок пламени, трепыхался красный флажок.

— Ну, что? Я же говорил! — громко сказал первый.

Часовой, разгуливающий по траншее, заметил их, приветливо махнул рукой.

Они не спеша спустились вниз, подошли к часовому.

— Начальник дома?

— У себя, проходите, — сказал часовой и улыбнулся.

Горцы неторопливо и степенно прошли по траншее к дверям, приставили к стенке снегоступы, сбили с обуви и башлыков снег. Потом шагнули в темный коридор и через минуту вошли в канцелярию.

Капитан сидел за столом и брился. Окна были завалены снегом, и капитан брился при свете керосиновой лампы. Увидев гостей, он сильно дернул бритвой. На мыльной щеке выступила капелька крови.

— Здравствуй, генацвале! — сняв шапку, сказал старший из горцев.

— Здравствуйте, товарищи! Какими судьбами? — Капитан торопливо вытер недобритое лицо полотенцем.

Горцы подошли к нему, и каждый поздоровался за руку.

— Пришли к тебе, генацвале, — серьезно и просто сказал тот, кто первым снял шапку.

Начальник ценил простоту и мужество в людях; он молниеносно представил себе весь их путь, но ответил так же серьезно и просто:

— Спасибо. У нас все в порядке.

Старший из горцев одобрительно взглянул на него. Он понял, что помощь пограничникам не нужна, что они выдержали буран, но ему понравилось то достоинство, с каким начальник сказал об этом.

— Дежурный! — крикнул между тем капитан и, когда в дверях появился сержант с повязкой на рукаве, распорядился: — Скажите повару, чтобы чайку приготовил!

— Не торопись, генацвале, — сказал старший из горцев, усаживаясь на стул. — Мы не хотим есть. А почему никто из ваших не приходил в Мариндини и замолкло радио?

Капитан пояснил, что в буран не было смысла посылать людей вниз, а радио замолчало, потому что где-то оборвались провода. Вот и все. Горцы слушали и кивали головами.

— А сегодня вот сам хотел спуститься к вам, — заключил капитан.

— Приходи, гостем будешь, генацвале, — сказал старший из горцев.

— Так, так, — подтвердили его товарищи.

— Спасибо, — улыбнулся начальник. — Но уж раз вы пришли, повременю, дел много.

— Дело твое, начальник.

Все помолчали немного. Потрескивал фитиль в лампе. От снега, завалившего окна и стены, в канцелярии стояла могильная тишина. Было тепло. Но все знали, что за стенами и толщей снега бушует ураганный морозный ветер.

Старший поднялся и что-то сказал своим товарищам по-грузински. Те тоже поднялись и стали надевать шапки. Начальник понял, что они собираются уходить.

— А чайку, товарищи?

— Нужно успеть до темноты, начальник, — виновато улыбнулся старший.

— Успеете, честное слово успеете! А так я не отпущу вас.

Горцы посовещались немного и сняли шапки. Они не хотели нарушать законы гостеприимства.

Их накормили, потом они ушли.

…Мариндинцы встречали их всей деревней. И старые, и молодые тревожно смотрели на приближающихся мужчин, ждали, что они скажут.

— Эй, люди, там все в порядке! — крикнул старший. — Расходитесь спокойно по домам.

И все разошлись по своим домам.

Константин КисловПОСЛЕДНИЙ НАРЯД

1

Два дня в году лесник Ершов отмечал с особым значением — 1 мая и 7 ноября. В эти дни Иван Егорыч поднимался с рассветом, брился, чистил и надевал не рабочую робу, а солдатское обмундирование: хорошо проглаженные шаровары и гимнастерку с белоснежным рубчиком подворотничка. Одевшись, он еще некоторое время стоял перед зеркалом, поправляя так и эдак перелицованную пограничную фуражку, на которой свежо и ярко сверкала звездочка, точно она была приколота к ней не много лет назад, а только вчера. Потом шел во двор и седлал коня. Конечно, это был не тот Огонек, на котором он когда-то скакал по границе, а рабочая лошадь, послушная и нестроптивая, на ней не скакали, а возили дрова, пахали огороды, ездили за сеном. Это, однако, не мешало Ершову относиться к ней, как к боевому коню. Он отгородил ее от коровы, от овечек и поросенка и оборудовал в сарае станок, как в кавалерийской конюшне: с висящими на цепях вальками, с кронштейном, на котором удобно лежало старенькое строевое седло, а чуть пониже — дощечка с надписью: «Конь Мухрай. Всадник — рядовой Ершов, призыва 1932 года».

В лесничестве в общем-то уважали Ивана Егорыча, но считали его старомодным и немного чудаковатым: все другие лесники стремились обзавестись мотоциклом или уж на худой конец мопедом. Ершов не стремился к этому, у него — Мухрай. Словно он не понимал, что от лошади в наше время одни заботы: самому надо косить сено, ладить сбрую, даже ковать — поблизости не было ни одной кузницы. И все-таки Иван Егорыч не завидовал лесникам, которые с ветерком проносились мимо его кордона на сверкающих «ижах». Любовь к коню была сильнее зависти. И не только любовь — в этом была его молодость, с ней-то и не хотелось расставаться. В седло, как и прежде, он садился легко, с достоинством, даже с какой-то гордостью. Поглядел бы на эту посадочку старшина Запорожец! Ершов знает, что в это время глядит на него не старшина учебного пограничного подразделения, а его жена Марья Ивановна. Она стоит у окна и провожает его теплым сдержанным взглядом. Егорыч едет в наряд, не может она провожать его иначе. Так уж заведено у них смолоду. Даже в недобрый день сорок первого, когда Марья Ивановна — тогда Маруся — провожала его на войну, он сказал:

— На улицу не ходи и не плачь, чай, не умирать еду…

И она не пошла, а потом жалела, что не проводила, и плакала, пока не пришло от Егорыча письмо из госпиталя.

Ехал он обычно дозорным шагом. Не торопился — праздник. Но лес всегда остается лесом. Его, как и границу, даже в праздник нельзя оставлять без присмотра. И Ершов очень хорошо понимал это. С молчаливым волнением он прислушивался к лесной жизни, приглядывался к ее неожиданным приметам; в ней всегда есть такое, над чем надо призадуматься. Иногда он вдруг останавливался возле какого-нибудь старого дерева и, весело взглянув на него, вроде бы кланялся, как знакомому человеку: «С праздником, старина! Стоишь? Это очень хорошо». Но в дороге он чаще всего размышлял над своими делами. Или вспоминал прошлое. Очень любил вспоминать друзей по заставе. Многих давно нет в живых, но это не мешает ему думать о них. Он даже разговаривает с ними, шутит, а иногда спорит. Вспоминает какие-то давно забытые пограничные истории: они дороги ему. Вот война, по времени она ближе стоит от него, но картины ее успели потускнеть, их заволокло каким-то туманом. Не забываются лишь грохот огня и дыма, дикое ржание смертельно раненных лошадей да стоны умирающих. А друзей близких — их нет. Все временные. Сегодня он стоит в строю стремя в стремя, ест из одного котелка с тобой перловую кашу, а завтра его уже нет, и ты не успел узнать его имени. Граница — другое дело. Там то же, что и на передовой: стрельба, короткие схватки и страх темных ночей, но жизнь там продолжается дольше, а дружба — она навек.

Две тысячи гектаров леса — такое богатство доверено леснику Ершову. Три деревни в его обходе. И всех жителей этих деревень он знает в лицо, и его все знают, даже малыши кричат ему при встрече:

— Здравствуйте, дядя Ваня!

— Здравия желаем! — с улыбкой отвечает Ершов.

Люди постарше здороваются иначе:

— Здравствуй, Егорыч!

— Здравия желаем! — неизменно отвечает он мягким баском и прикладывает к виску ладонь.

У всякого лесника есть, однако, не только друзья. Недруги есть и у Ивана Егорыча: браконьеры, самовольные порубщики, разорители птичьих гнезд — все, кто приходит в лес для того, чтобы дать волю дикой страсти потребителя. И когда Иван Егорыч встречается с такими людьми в своем обходе — даже если не видит нарушений с их стороны, — его уже не покидает тревога: не оставил ли этот человек своего грязного следа в лесу? Пограничная привычка? А что в этом плохого? Так же вот и начальник заставы Торопов, у которого Ершов был когда-то коноводом, знал каждого жителя пограничного участка. Что Торопов, каждый боец заставы мог сказать о любом жителе: добрый этот человек или нет, можно положиться на него или в случае нужды лучше обратиться к его соседу.