После войны — страница 2 из 6

— Будь довольна тем, что получила, Вивьен. Больше тебе все равно не взять.

Так что, видишь, у нее не было выбора. Она отчалила в своем драндулете вместе с твоей сестрой, а через пару недель они, по-моему, были уже в Лондоне. Вот и вся история.

Но я вот что хочу сказать, Пол: в конце концов все, в общем-то, оказалось к лучшему. Мне повезло встретить твою мачеху, и мы с ней здорово подходим друг другу. Всякий скажет, что мы два сапога пара, верно? А насчет твоей матери — я знаю, со мной она никогда не была счастлива. Любой мужчина — любой, Пол, — должен понимать, когда женщина с ним несчастна. Да и чего там, жизнь слишком коротка — я уж давно простил ее за всю ту боль, которую она причинила мне, когда была моей женой. Я ей только одного не могу простить. И не прощу никогда. Она забрала мою маленькую девочку.

Сестра Пола Колби, Марсия, была почти на год младше его. В пять лет она научила его выдувать ровную струю пузырей в ванне; в восемь разбила пинком его заводной поезд, пытаясь доказать ему, что в бумажных кукол играть интересней (кстати, это была правда); еще примерно через год они, оба дрожа от страха, подбивали друг дружку спрыгнуть с высокой ветки клена — и спрыгнули, хотя он всегда будет помнить, что она отважилась на это первой.

В день того памятного скандала, когда в гостиной раздавался сочный голос адвоката, призывающего их родителей успокоиться, он смотрел из окошка на Марсию, сидящую на пассажирском месте заляпанного грязью плимута. И поскольку он был вполне уверен, что его отсутствия никто не заметит, он на минутку выскочил к ней.

Увидев его, она опустила стекло и сказала:

— Что они там устроили, а?

— Ну, они… не знаю. Там такой… честно, не знаю, что у них там. Наверно, как-нибудь разберутся.

— Ну да, наверно. Только ты лучше иди туда, ладно, Пол? В смысле, папа вряд ли хочет, чтобы ты выходил.

— Ладно. — По дороге к дому он остановился и обернулся, и они оба коротко, робко махнули друг другу на прощанье.

Поначалу письма из Англии приходили часто. Веселые и иногда глуповатые, наспех написанные Марсией, и осторожные, все более неловкие — от матери.

Во время операции «Блиц» в 1940-м, когда комментаторы американского радио упорно пытались создать у своих слушателей впечатление, будто весь Лондон лежит в огне и руинах, Марсия прислала ему довольно пространное письмо, сообщая, что эти слухи, пожалуй, несколько преувеличены. В Ист-Энде, писала она, дела и впрямь обстоят ужасно, и это «жестоко», так как именно там обитает большая часть бедноты, однако в городе есть «весьма обширные» районы, совершенно не затронутые бомбежками. А за восемь миль от городской черты, где живут они с матерью, и вовсе «абсолютно безопасно». Она сочинила этот отчет в тринадцать лет, и он остался у Пола в памяти как образец умного и взвешенного описания событий, которого трудно было ожидать от подростка.

Прошло еще два-три года, и он постепенно перестал получать от нее весточки, если не считать поздравлений с Рождеством и днем рождения. Но мать продолжала писать с упрямой регулярностью, независимо от того, отвечал он ей или нет, и он уже не мог прочесть ее очередное письмо, не сделав над собой сознательного усилия; он с трудом заставлял себя даже вскрыть скользкий голубой конверт и развернуть бумагу. Напряжение, с которым она писала, было таким явным, что не могло не вызвать ответного напряжения при чтении; последний, нарочито жизнерадостный абзац всегда вызывал у него облегчение — такое же, чувствовал он, с каким она доводила до конца исполнение своего мучительного долга. Через год-другой после возвращения в Англию она снова вышла замуж; скоро у них с новым мужем появился сын, «твой маленький братик», которого Марсия, по словам матери, «просто обожала». В 1943-м она написала, что Марсия «оказывает услуги американскому посольству в Лондоне», что выглядело забавно в отношении шестнадцатилетней девушки, но никаких подробностей не добавила.

Один раз он написал сестре из Германии, попытавшись объяснить ей между строк, как проходит его служба в пехоте, но ответа не получил. Возможно, это было лишь доказательством ненадежности армейской почты, но могло быть и так, что Марсия просто поленилась ему ответить, — и это оставило у него в душе маленькую, до сих пор не затянувшуюся ранку.

Теперь, после разговора с капитаном Уиддоузом, он написал матери коротенькое письмо, объясняя, что сделал все от него зависящее; когда оно было написано и отправлено, он с чистой совестью растянулся на своей койке в сонной, заплесневелой, полупустой палатке. Совсем недалеко от него (их разделяла только полоска утоптанной земли) спал бедняга Майрон Фелпс, позабывший о своем позоре, или, скорее, все еще мучился от стыда и потому притворялся, что спит.

Самой главной новостью следующего месяца было известие о том, что солдат из третьей роты будут отпускать на три дня в Париж — не большими компаниями, а по два-три человека за раз, — и в палатках тут же зазвенели возбужденные голоса и зазвучали сальные шуточки. Конечно, французы ненавидели американцев — это все знали, — но все знали и то, что значит «Париж». Говорили, что в Париже достаточно просто подойти на улице к девушке — хорошо одетой, аристократического вида, любой девушке — и спросить: «Ты свободна, подружка?» Если незнакомка не по этой части, она улыбнется и скажет «нет», а если по этой — или, может, вообще-то этим не занимается, а тут на нее найдет такой стих, — тогда… ну, тогда держись!

Пол Колби постарался получить увольнительную вместе с Джорджем Мюллером — спокойным, задумчивым пареньком, его лучшим товарищем по стрелковому отделению. За несколько дней до поездки в Париж, во время одной из тихих бесед, которые они любили вести, он сбивчиво признался Джорджу Мюллеру в том, о чем никогда не говорил никому другому, и о чем не хотел даже думать: что он еще ни разу в жизни не спал с женщиной.

И Мюллер его не высмеял. Он тоже был девственником, сказал он, пока не провел ночь в бункере с одной девушкой-немкой за неделю до конца войны. А может, это и не считается, потому что та девушка все смеялась и смеялась — чего она смеялась, черт ее знает, — а он так нервничал, что не сумел толком залезть внутрь до того, как кончил, а потом она его оттолкнула.

Колби уверил его, что считается, — это уж точно значило больше, чем все его неловкие попытки. Он мог бы кое-что порассказать о них Мюллеру, но решил, что лучше оставить эти печальные воспоминания при себе.

Незадолго до своего отбытия из Германии третья рота получила под надзор две сотни русских «перемещенных лиц» — гражданских пленных, которых немцы превратили в бесплатных рабочих на маленькой провинциальной фабрике по производству пластмассы. Вскоре по приказу капитана Уиддоуза освобожденные русские были расквартированы чуть ли не в лучшем районе города — в чистеньких аккуратных домиках на холме, довольно далеко от фабрики, — а жившие там прежде немцы (по крайней мере те из них, кто не сбежал от наступающей армии еще месяц назад) отправились в бараки на территории бывшего трудового лагеря.

Стрелкам почти нечего было делать — разве что гулять по этому уютному полуразрушенному городку, наслаждаясь мягким весенним теплом, и следить, как говорил капитан Уиддоуз, «чтобы все было под контролем». Однажды вечером — солнце уже садилось — Пол Колби один нес караул на вершине того самого холма, и вдруг туда вышла русская девушка и улыбнулась ему — наверное, сначала она увидела его из окна. Она была лет семнадцати, стройная и соблазнительная, в дешевом, стареньком застиранном платье, какие носили все русские женщины, и ее груди казались крепкими и нежными, точно спелые персики. Он понимал, что нельзя упускать такой случай, но совершенно не знал, как ему действовать. Внизу, под холмом, и вокруг не было ни души.

Он отвесил ей короткий вежливый поклон и пожал руку — надо же было как-то обозначить начало знакомства с человеком, с которым у тебя нет общего языка, — и, судя по ее реакции, это не показалось ей ни глупым, ни странным. Потом он наклонился, чтобы положить свою винтовку и каску на траву, снова выпрямился, обнял ее — это было ошеломляюще приятно — и поцеловал в губы, получив ответный поцелуй, в котором участвовал ее язык. Вскоре у него в руке уже очутилась одна прекрасная обнаженная грудь (он ласкал ее так отрешенно, словно это и впрямь был персик), и кровь забурлила в его жилах; однако потом привычная, неизбежная робость и кошмарная неуклюжесть снова взяли верх, как бывало у него с любой девушкой, до которой он дотрагивался.

И, как всегда, он мигом нашел оправдание: он не может повести ее обратно в дом, потому что там полно других русских — по крайней мере, так ему представлялось, — и не может овладеть ею прямо здесь, потому что наверняка кто-нибудь помешает: скоро за ним должна была приехать патрульная машина.

Таким образом, ему не осталось ничего, кроме как выпустить девушку из своих тесных объятий и встать рядом с ней, все еще обнимая ее одной рукой, после чего они вдвоем еще некоторое время смотрели на закат с верхушки пологого холма. Пока они стояли так бок о бок, ему пришло на ум, что это могло бы послужить замечательной финальной сценой для эффектного советско-американского фильма под названием «Победа над фашизмом». А когда за ним наконец и вправду приехала патрульная машина, он не смог даже солгать себе, что огорчен и раздосадован: на самом деле он вздохнул с облегчением.

Во втором отделении был угрюмый неграмотный рядовой по имени Джесси Микс — таких, как он, вынужденных ставить крестик вместо подписи в ежемесячной расчетной ведомости на получение жалованья, набралось бы только четверо или пятеро на весь взвод, — и через два дня после репетиции заключительных кадров грандиозного советско-американского фильма этот Джесси Микс вступил в полное обладание той самой соблазнительной девушкой.

— Сегодня старину Микса можете не искать, — сказал кто-то в казарме. — И завтра можете не искать, и послезавтра. Старине Миксу покамест и штаны некогда надеть.