– Значит, он будет там как дома. – Это вырвалось прежде, чем она успела остановить себя. Рэйчел снова посмотрела на языки пламени. От верхнего сияющего уголька жар перекинулся на соседние.
– Когда полковник сказал мне, что уезжает, я… обрадовался.
Рэйчел покрутила виски в стакане. В душе что-то происходило, какие-то скрытные, хитроумные маневры.
– Я тоже.
Линии. Грани. Границы. Она уже пересекла несколько, но эти два слова показались самым большим прыжком.
Люберт взял ее руку в свою, холодную в теплую, и нежно поцеловал. Рэйчел сжала его ладонь и потянула к себе. Он откликнулся сразу же и поцеловал, глубоко и крепко. Ее потрясло, как быстро и легко все случилось. Когда они оторвались друг от друга, Люберт попытался что-то сказать, но она остановила его еще одним поцелуем. Если они станут обсуждать то, что происходит, если придется опять думать об этом, она может не решиться. Когда они отстранились во второй раз, она хотела поцеловать его снова, но он воспротивился, отвел голову.
– Я пойду в свою комнату. Дождись, когда у меня загорится свет, – ты у пилишь его через большое окно. Я оставлю дверь открытой.
Инструкции были такие четкие… должно быть, он обдумал все заранее. Люберт встал, выпустил ее руку, но не отвел глаза. Поднес к губам палец, потом поднял его вверх, указывая, куда идет и сколь короткой будет пауза.
Рэйчел считала до шестидесяти, как девочка, играющая в прятки, закрыв глаза и слушая скрип половиц. Она ждала голосов – разума, здравомыслия, совести, – которые велели бы не идти к нему. Но голоса молчали, она слышала только ритмичный стук желания. Остановить ее теперь могло только что-то исключительное – космическое вмешательство, землетрясение, что-нибудь столь же необыкновенное, как скользящая через заснеженную лужайку огромная кошка.
Досчитав до шестидесяти, Рэйчел открыла глаза и в большом окне увидела свет, падающий из комнаты Люберта. Она осторожно двинулась вверх по ковровой дорожке, следя, чтобы не наступить на скрипучие деревянные ступени, помня о прислуге, которой полагается подглядывать, и о сыне, который наверняка не спит. Помимо хитрости и скрытности, прелюбодеяние требовало смелости и изобретательности ребенка. Так это, стало быть, оно? Прелюбодеяние? Она не чувствовала себя изменницей. А разве прелюбодей ощущает себя таковым? Что определяет прелюбодейство? Достаточно ли только мысли? Поцелуя? Или она официально станет прелюбодейкой, когда полностью отдастся Люберту?
Рэйчел прошла мимо открытой двери своей спальни. У подножия второй лестницы взглянула в сторону комнаты Эдмунда. Шагнула на первую ступеньку… прислушалась. Чувства ее обострились, она замечала новые детали: рельефные головки лестничных железных прутьев, высокий звон в ушах, более теплый воздух наверху. Дверь в комнату Люберта была чуть приоткрыта, узкая полоска света пересекла коридор. Она поставила ногу на эту полоску. Увидела свою туфлю. Ту самую, в которой ходила, свободная от чувства вины, по этому дому, – туфля совсем не походила на туфлю прелюбодейки. Рэйчел толкнула дверь – та, к счастью, не скрипнула – и шагнула в новую страну.
Люберт стоял у окна, лицом к стеклу. Она закрыла дверь и прислонилась к ней, держа руки за спиной. Все вопросы остались там, снаружи. Ручка вдавилась в поясницу. Люберт повернулся, и близость удовольствия – или, может, беспокойство? – исказила его черты. На секунду показалось, что он не уверен и может все отменить, а потом он шагнул к ней и поцеловал. Не размыкая губ, они начали раздеваться. Не просто снимать, как это делается обычно, одежду – они пустились в какой-то фарсовый балетный танец. Ей пришлось дотягиваться до спины, чтобы расстегнуть молнию; он содрал с себя, вывернув наизнанку, рубашку, застряв руками в манжетах. Когда одежды на них не осталось, он замер, чтобы посмотреть на нее, но она повела его к кровати.
В первые мгновения Рэйчел почти ничего не замечала: ни его запаха, ни вкуса, ни каких-то особенностей; она не хотела частностей, не хотела смотреть ему в глаза, не хотела ничего видеть. Она не хотела нежности. Не хотела доброты. На пике она вскрикнула неожиданно для себя громко, настолько громко, что пригасила его пыл. Настолько громко, что он заглушил ее ладонью:
– Нас услышат.
Ей было все равно.
Она лежала, вдыхая запах случившегося, ощущая внутри тепло, растекающееся по всему телу, до самых кончиков пальцев.
– Все хорошо? – спросил он.
– Да, – ответила она.
– Такой я и представлял тебя… неистовой.
Рэйчел не ответила. Она лежала с открытыми глазами. Они держались за руки, их плечи и бедра слиплись. Она остро воспринимала все подробности: родимое пятно размером с шестипенсовик у него на боку, свой часто вздымающийся и опадающий живот, худобу его бедер, тонкие голубые жилки на грудной клетке. Обнаженный, Люберт казался длиннее и худее, и кожа его была бледной, на несколько тонов светлее, чем у нее.
Комната медленно проступала из темноты. Она увидела мебель, в спешке перенесенную из нижних комнат и составленную здесь; рабочий стол и чертежные принадлежности; книги в стопках на полу. И повернутую лицом к стене, так и не повешенную, большую картину. Размером с пятно в холле.
Люберт погладил ее плечо.
– Та картина? – спросила она.
Он не ответил.
– Стефан?
– Да.
– Теперь мне можно взглянуть на нее?
Его сдержанность лишь подстегнула ее желание увидеть картину.
– Смотри, – сдался он.
Рэйчел спустила ноги на пол, стащила покрывало и обернулась им больше для тепла, чем из стыдливости. Подошла, перевернула картину и, не спрашивая, поняла, кто это. Образ, сложенный ее воображением, оказался не так далек от оригинала, да и семейные черты были слишком заметны.
– Клаудиа.
Люберт кивнул.
– Она необыкновенная. Я вижу в ней Фриду. Почему ты снял ее?
– Не хотел, чтобы она наблюдала за мной. Рэйчел. Вернись. – Он похлопал по кровати, не желая развивать эту тему.
Ее любопытство пересилило его неловкость.
– Почему ты не сказал мне… когда я набросилась на тебя? Почему не сказал, что там была она?
В душе Люберта, похоже, шла какая-то борьба.
– Потому что… я стараюсь забыть. А если бы сказал, то мог бы и не поцеловать тебя. И тогда ты бы меня пожалела. И подумала, что я все еще люблю свою жену.
– А ты ее любишь?
– Пожалуйста. Переверни его.
– Так любишь?
– Я не могу любить воспоминания. Мне этого мало.
Рэйчел еще раз посмотрела на портрет, повернула его лицом к стене и вернулась в постель Люберта.
Льюис сидел на корточках за защитной стеной вместе с Урсулой и тремя делегатами союзного Контрольного совета, ожидая первого управляемого взрыва. Русский делегат, полковник Кутов, что-то кричал, но Льюис не слышал ни слова. Сняв наушники, он повернулся к Урсуле:
– Что он сказал?
– Что-то насчет отправки зерна в вашу зону.
Льюс снова надел наушники.
– Мерзавец… доволен.
Какая абсурдная логика: они взрывают мыловаренную фабрику, которая обеспечивает рабочими местами две тысячи немцев, производит то, что необходимо всем и не имеет никакой военной ценности, а в обмен русские присылают немцам хлеб. Уравнение бессмысленности. Как сведение баланса в учетной книге ада.
Горстку протестующих, собравшихся у ворот мыловаренного завода Хенкеля, легко сдерживала дюжина одетых в черное немецких полицейских. Генерал был прав: Рождество – идеальное время для разрушительной работы.
Комиссия подсчитала, что взрыв будет слышен на расстоянии от тридцати до пятидесяти миль. Получилось совсем не страшно и на удивление красиво: дым взметнулся вверх двумя симметричными столбами, а затем здание медленно, как человек с ослабевшими вдруг коленями, но пытающийся сохранить достоинство, осело на землю, оставив вместо себя облако кирпичной пыли, которое расползлось в стороны огромным распускающимся цветком, добралось до стены и окутало делегатов. Грохот от рухнувшего кирпичного строения разнесется далеко, но его примут за гром или за шум от тяжелого состава. Возможно, кто-то подумает, что это последний, призрачный удар погибших артиллерийских дивизионов, вернувшихся с того света.
Обвал высокой трубы стал coup de grace, после которого Кутов поднялся и зааплодировал, как будто присутствовал на вечеринке с фейерверком. Его можно было понять: с технической точки зрения все прошло идеально, британские саперы становились настоящими маэстро управляемых взрывов. Жан Болон, делегат от Франции, и подполковник Зигель, американец, поднялись и тоже зааплодировали.
Наблюдая, как оседает, открывая груду камней и бетона, пыль, Льюис видел Майкла, заваленного балками, землей и глиной того дома в Нарберте. Хоть Рэйчел и описывала ему ту сцену, он никогда не позволял себе представить ее полностью и заменял другой, придуманной, с которой мог жить: аккуратная кучка камней, напоминающая ту, что лежала сейчас перед ним, и никаких тел.
Кутов все кричал, повторяя одно и то же слово и показывая на свои часы.
– Что он сейчас говорит? – спросил Льюис.
– Уже полночь, – пояснила Урсула. – Он поздравляет. С Рождеством – по-русски.
Делегацию разместили в маленькой гостинице на дороге в Куксхафен. Когда они приехали туда, был уже час ночи, но Кутов считал поездку чем-то вроде развлечения и отпускать всех так легко не собирался. Все пятеро отправились в бар выпить за успешное завершение операции и спасение человечества. Русский выставил бутылку водки.
– Напиток, выигравший войну, – сказал Кутов, поднимая бутылку с бесцветной жидкостью. – А у вас был ваш английский джин.
– Напиток, который помогал нам забыть о войне, – отозвался Льюис.
– А у вас, месье?
– Пастис, – ответил Болон. – Напиток тех, кто избегает войн.
– Зато у нас напиток, который завоюет мир, – сказал Зигель. – Мартини – величайшее из всех американских изобретений. Не стоит его недооценивать. Я могу осилить два. Три – и я под столом. Четыре – в полной отключке. А эта штука… ну, не знаю. – Он поднял стакан с водкой. – Я ее даже не замечу.