Я все могу забыть: и боль стыда,
И эти годы темных бездорожий,
Но страшных слов: «Да утопи их, Боже!»[3]
Я в жизни не забуду никогда.
В кафе
Вы смеетесь, милый мой сосед?
Вас пьянят смеющиеся лица?
Электрический, тяжелый свет,
Женские мохнатые ресницы?
Вы смеетесь? Отчего у вас
Смех такой подчеркнуто-счастливый?
Чокнемся за одного из нас,
Здесь кричащих за бокалом пива.
Здесь светло, крикливо и смешно.
Губы в медленной улыбке стынут.
— А на севрских улицах темно.
— А на севрских улицах пустынно.
Змейкою дымок от папирос,
Взгляд веселый, и огни в тумане, —
Этот тонкий медленный наркоз
Рано или поздно одурманит.
Воздух бьет в раскрытое окно,
Тает смех и дерзкий и несмелый.
— Друг мой или недруг, все равно —
Чокнемся, пока не надоело?
Я не помню
Переплески южных морей,
Перепевы северных вьюг —
Все смешалось в душе моей
И слилось в безысходный круг.
На снегу широких долин
У меня мимозы цветут,
А моя голубая полынь
Одинакова там и тут.
Я не помню, в каком краю
Так зловеще-красив закат.
Я не знаю, что больше люблю —
Треск лягушек или цикад.
Я не помню, когда и где
Голубела гора вдали,
И зачем на тихой воде
Золотые кувшинки цвели.
И остались в душе моей
Недопетой песней без слов
Перезвоны далеких церквей,
Пересветы арабских костров.
«Мне нравилось солнце и душный сирокко…»
Мне нравилось солнце и душный сирокко,
И мягкие линии дальних гор,
И синее море, когда с востока
Пылал широкий багряный костер.
Любила библейность, когда на закате
Арабы водили овечьи стада,
И ветер трепал мое синее платье,
И кровью отсвечивала вода.
Но море, закат и маслинные рощи
Так просто, так радостно я отдала
За мелкий, ненастный,
Ленивый дождик,
За мутные капли по глянцу стекла.
«Зацветают в Париже каштаны…»
Зацветают в Париже каштаны,
Как венчальные строгие свечи.
Опускается вечер туманный —
По весеннему дымчатый вечер.
За оградой туманного сада
Сумрак полон томленьем и ленью.
Лиловеют за ржавой оградой
Чуть расцветшие кисти сирени.
А уж сердце быть прежним не может,
Стало новым, взволнованно-странным —
Оттого, что в аллеях каштаны
На венчальные свечи похожи.
Версаль
Мы миновали все каналы,
Большой и Малый Трианон.
Над нами солнце трепетало
И озаряло небосклон.
Мы отходили, уходили
Под сводом сросшихся аллей,
Не слышали автомобилей,
Не видели толпы людей.
И там в глуши, у статуй строгих,
Под взглядом их незрячих глаз,
Мы потеряли все дороги,
Забыли год, и день, и час.
Мы заблудились в старом парке —
В тени аллей, в тени веков.
И только счастье стало ярким,
Когда рванулось из оков.
«Всегда все то же, что и прежде…»
Всегда все то же, что и прежде,
И пестрота больших витрин,
И кукольные лица женщин,
И жадные глаза мужчин.
Под сеткой закопченной пыли,
На тихом берегу реки
Скользящие автомобили
Швыряют наглые рывки.
Вдоль стен расхлябанной походкой,
С улыбкой лживой и ничьей,
Проходит медленно кокотка
В венке из солнечных лучей.
И в головном уборе клином
Монашка — Божья сирота —
С ключами на цепочке длинной
Влачит распятого Христа…
А я хочу — до боли — жить,
Чтоб не кляня, не хмуря брови,
Весь этот подлый мир любить
Слегка кощунственной любовью.
Пилигримы
Мы долго шли, два пилигрима,
Из мутной глубины веков,
Среди полей необозримых
И многошумных городов.
Мы исходили все дороги,
Пропели громко все псалмы
С единственной тоской о Боге,
Которого искали мы.
Мы шли размеренной походкой,
Не поднимая головы,
И были дни, как наши четки,
Однообразны и мертвы.
Мы голубых цветов не рвали
В тумане утренних полей.
Мы ничего не замечали
На этой солнечной земле.
В веках, нерадостно и строго,
День ото дня, из часа в час,
Мы громко прославляли Бога,
Непостижимого для нас.
И долго шли мы, пилигримы,
В пыли разорванных одежд.
И ничего не сберегли мы —
Ни слез, ни веры, ни надежд.
И вот, почти у края гроба,
Почти переступив черту,
Мы вдруг почувствовали оба
Усталость, боль и нищету,
Когда в тумане ночи душной
Нам обозначился вдали
Пустой, уже давно ненужный,
Неверный Иерусалим.
«Папоротник, тонкие березки…»
Папоротник, тонкие березки,
Тихий свет, вечерний тихий свет,
И колес автомобильный след
На пустом и мшистом перекрестке.
Ни стихов, ни боли, ни мучений,
Жизнь таинственно упрощена,
За спиной — лесная тишина,
Нежные, взволнованные тени.
Только позже, на лесной опушке
Тихо дрогнула в руке рука…
Я не думала, что жизнь хрупка,
Как фарфоровая безделушка.
Желания
Я двух желаний не могу изжить,
Как это ни обидно, и ни странно:
Стакан наполнить прямо из-под крана
И крупными глотками воду пить.
Пить тяжело и жадно. А потом
Сорвать с себя замызганное платье
И, крепко вытянувшись на кровати,
Заснуть глубоким и тяжелым сном.
«Минут пустых и вялых не считаю…»
Минут пустых и вялых не считаю.
Смотрю в окно, прильнув к холодной раме,
Как бегают веселые трамваи,
Уже блестя вечерними огнями.
Среди случайных уличных прохожих
Ищу тебя — с трамвая ли? С вокзала?
Темнеет вечер, грустный и похожий
На тысячи таких же захудалых.
Напротив, в доме, вымазанном сажей,
Сосед-чудак, склонясь к оконной раме,
Как я, сосредоточенно и важно
Ворочает раскосыми глазами.
Он мне сейчас мучительно несносен:
Ну, что глядит?! Наверно, злой и хмурый,
Он равнодушно думает, раскосый:
«Вот дура!»
«Веди меня по бездорожью…»
Веди меня по бездорожью,
Куда-нибудь, когда-нибудь.
И пусть восторгом невозможным
Тревожно захлебнется грудь.
Сломай положенные сроки,
Сломай размеренные дни!
Запутай мысли, рифмы. строки,
Перемешай! Переверни!
Так, чтоб в душе, где было пусто,
Хотя бы раз, на зло всему,
Рванулись бешеные чувства,
Не подчиненные уму.
Старый квартал
Занавески на окнах. Герань.
Неизбежные вспышки герани.
В предрассветную, мглистую рань
Тонут улицы в сером тумане.
День скользит за бессмысленным днем,
За неделей — бесследно — неделя.
Канарейка за темным окном
Заливается жалобной трелью.
Резкий ветер в седой вышине
Бьется в стекла, мешая забыться.
Иногда проступают в окне
Неприметные, стертые лица.
А в бистро нарастающий хмель
Заметает покорные стоны.
И над входом в убогий отель
В темной нише смеется Мадонна.
«Говорили о злобе пожарищ…»
Говорили о злобе пожарищ,