«Зачем нужен дом на берегу Мексиканского залива, если у тебя водобоязнь? Это же безумие, чистое безумие!»
Эмили развеселилась, хотя Пикеринг бешено хлестал ее сначала по правой щеке, затем по левому виску. В рот попала вода, и Эмили быстро сплюнула. На глубину, скорее на глубину! Увидев высокую, блестящую на солнце волну с белым барашком на вершине, она окунула туда Пикеринга. Вода накрыла его с головой, и испуганные крики превратились в сдавленное бульканье. Пикеринг отчаянно бился в ее объятиях. Пару секунд оба были под водой, и, задержав дыхание, Эмили увидела, как его лицо превращается в бледную маску ужаса; нечеловеческое лицо нечеловека – что ж, все встало на свои места. В зеленоватой воде танцевали мириады песчинок, мимо проплыла мелкая, ни о чем не подозревающая рыбка.
Глаза Пикеринга вылезли из орбит. Течение трепало его волосы, постриженные в абсурдно дорогом салоне, и Эм следила за ними во все глаза. Когда короткие темные пряди повернуло в другом направлении – не к Флориде, а к Техасу, Эмили изо всех сил толкнула его, затем коснулась ногами песчаного дна и вынырнула на поверхность.
Воздух, блестящий, сияющий воздух! Эмили жадно глотала его: еще, еще и еще. Надышавшись, медленно побрела к берегу, что оказалось непросто, несмотря на его близость. Отливные волны, скользившие у ее ног, с небольшой натяжкой можно было бы назвать откатом, а чуть дальше от суши – и без натяжки. Еще дальше начинался водоворот, в котором погиб бы даже опытный пловец, если бы потерял голову и не рассчитал оптимальную траекторию движения.
Запнувшись, Эм потеряла равновесие, села, и ее тут же окатила подлетевшая волна. Как здорово! Холодно, но все равно здорово! Впервые со дня смерти дочери ей было хорошо. Даже не просто хорошо: болела каждая клеточка тела, по щекам текли слезы, но она чувствовала себя прекрасно.
Эмили поднялась, ощущая, как липнет к груди промокшая футболка. Волны уносили от берега что-то голубое, и, взглянув на себя, она поняла, что потеряла шорты.
– Ну и ладно, все равно порвались, – сказала Эм и, громко смеясь, начала отступать к берегу. Сперва вода доходила до колен, потом до голеней и, наконец, лишь до щиколоток. На такой глубине она могла стоять сколько угодно. Холодная вода почти успокоила саднящую боль в пятке, а морская соль наверняка отличный антисептик, ведь говорят же, что человеческий рот – настоящий рассадник микробов. – Да уж, – хохотала Эмили, – но какого черта…
Тут на поверхность воды вынесло Пикеринга. Он был уже футах в двадцати пяти от берега, бешено махал руками и кричал:
– Помоги! Помоги! Я не умею плавать!
– Знаю, – спокойно сказала Эм и сделала ему ручкой. – Может, акулу встретишь. На прошлой неделе Дик Холлис говорил, у них нерест.
– Помог… – очередная волна накрыла Пикеринга с головой, Эмили решила, что окончательно, но его вынесло на поверхность уже футах в тридцати от берега, – …мне! Пожалуйста!
Надо же, какой живучий! А ведь то, что он делал – молотил руками, словно надеясь чайкой взлететь над волнами, – в принципе не могло принести результат. Течение уносило Пикеринга все дальше, а спасать его было некому.
Разве что Эмили.
Вернуться он не мог даже теоретически, но Эмили все равно добрела до брошенного кострища, схватила самую большую из обугленных палок и вместе со своей удлинившейся тенью осталась смотреть на Залив.
Держался Пикеринг долго. Сколько именно, Эмили сказать не могла, ведь он забрал ее часы. Сначала он перестал кричать, потом превратился в белую точку над красной кляксой тенниски «Изод», а потом разом исчез. Через некоторое время Эм почудилась рука, поднявшаяся над водой наподобие перископа, но она ошиблась: Пикеринг просто исчез. Эх… Она не на шутку расстроилась. Скоро она станет собой, даже чуть лучше, но в тот самый момент… В тот самый момент ей хотелось, чтобы Пикеринг продолжал страдать, чтобы умирал долго и мучительно. Хотелось отомстить за Николь и остальных «племянниц».
«Я теперь тоже «племянница»?»
Да, пожалуй. Последняя «племянница». Которая бежала во весь опор. Которая выжила. Эмили села у брошенного кострища и отшвырнула обугленную палку. Вряд ли из нее получилась бы приличная дубинка, скорее от первого же удара она раскрошилась бы, подобно рашкулю. Огненно-оранжевое солнце ласкало западный горизонт. Еще немного, и он воспламенится.
Она думала о Генри, думала о маленькой дочке. От семьи ничего не осталось, но ведь когда-то она была такой же прекрасной, как двойная радуга над пляжем, и воспоминания о ней согревали душу. Она думала об отце. Скоро она встанет, доберется до «Зеленого шалаша» и позвонит ему. Скоро, но не сейчас. Сейчас хотелось просто сидеть на пляже, прижав стопы к песку, и обнимать колени ноющими от боли руками.
Ни рваные голубые шорты, ни красную тенниску Пикеринга к берегу не прибило. Мексиканский залив проглотил и то и другое. Пикеринг утонул? Этот вариант казался наиболее вероятным. Просто исчез он внезапно и не под волну попал, а просто исчез…
– По-моему, его забрала какая-то сила, – сказала Эм сгущающимся сумеркам. – Наверное, такой вариант мне больше нравится, бог знает почему.
«Потому что ты человек, милая, – ответил Расти Джексон. – Только и всего».
Простое объяснение полностью устроило Эмили.
В классическом фильме ужасов Пикеринг обязательно нанес бы еще один, последний удар: выбрался бы из темных вод Залива или, насквозь промокший, но живой, караулил бы Эм в стенном шкафу «Зеленого шалаша». Только она понимала: это не фильм ужасов, а жизнь, ее собственная жизнь, в которую она погрузится прямо сейчас и для начала вернется к дому из некрашеного ракушечника с ключом в коробке от пастилок «Сакретс», спрятанной под уродцем-гномом в выгоревшем (изначально красном) колпаке. Она воспользуется ключом, а еще телефоном. Первому позвонит отцу, потом в полицию, а потом, наверное, Генри. Генри ведь имеет право знать, что с ней все в порядке, верно? Хотя скоро он это право утратит, без особого, как казалось ей, сожаления.
Три пеликана спикировали на воду, потом взлетели, высматривая рыбу. Эм завороженно наблюдала, как они обретают равновесие в освещенном ярко-оранжевым солнцем воздухе. В те минуты лицом Эмили напоминала девчонку-сорванца, обожающую лазать по деревьям, только сама об этом даже не подозревала.
Птицы сложили крылья и синхронно нырнули в воду.
– Браво, пеликаны! – крикнула Эмили и зааплодировала, не жалея распухшего правого запястья.
Потом вытерла глаза, откинула волосы за спину, поднялась и зашагала к дому.
Сон Харви[12]
Дженет поворачивается от раковины и – нате вам! – муж, с которым прожито почти тридцать лет, сидит за кухонным столом в белой майке и трусах «Биг дог» и молча на нее смотрит.
Все чаще и чаще по субботам она натыкается на этого командора Уолл-стрит здесь, в кухне, где он сидит – вот как сейчас, – ссутулившийся, с пустыми глазами, белесой щетиной на щеках, обвислой грудью за вырезом майки и торчащими волосами – будто у постаревшего и поглупевшего Альфальфы из «Маленьких негодников».
В последнее время Дженет и ее подруга Ханна частенько пугали друг дружку (как девчонки по ночам байками о привидениях) страшилками про то, что делает с людьми болезнь Альцгеймера: такой-то больше не узнает жену, такая-то не может вспомнить, как зовут детей.
Вообще-то она не верит, что эти молчаливые субботние «явления» и есть на самом деле ранние симптомы жуткой болезни. По будням Харви Стивенс уже без четверти семь свеж, подтянут и рвется в бой: шестидесятилетний – а в костюме ему больше пятидесяти… ладно, больше пятидесяти четырех и не дашь – бодрячок, получше многих умеющий и провернуть выгодную сделку, и купить с маржей, и сыграть на понижение.
Нет, думает она, Харви всего лишь примеряется к старости, и ей эти примерки не по душе. Дженет боится, что когда муж выйдет на пенсию, таким станет каждое утро: он будет вот так сидеть, пока она не подаст стакан сока и не спросит, старательно и безуспешно скрывая накапливающееся раздражение, желает ли он хлопья или только тост. Дженет боится, что, отвлекаясь от дел, будет каждый раз вздрагивать, видя Харви у бара в полосе яркого света, в майке и трусах, расставившего ноги, выставившего напоказ съежившийся пенис и пожелтевшие мозоли на пальцах, неизменно вызывающие в памяти «Императора мороженого» Уоллеса Стивенса. Боится, что он навсегда останется молчаливым и тупо сосредоточенным, а не свежим и бодрым, настроенным на деловой лад.
И все-таки Дженет надеется, что ошибается. От таких мыслей жизнь кажется пустой и бессмысленной. Разве все было ради этого? Разве ради этого они растили и выдали замуж трех дочерей, терпели неизбежный для среднего возраста роман Харви, работали и, что скрывать, иногда урывали кое-что для себя? А если, продравшись сквозь тернии, ты оказываешься… оказываешься на такой вот посадочной площадке, то возникает вопрос: почему?
Ответ прост. Потому что ты не знала, чем все кончится. Ты шла, стараясь не замечать мелкого вранья и обмана, и при этом упорно цеплялась за большую ложь, согласно которой жизнь имеет смысл. Ты хранила альбом, в котором твои девочки оставались юными, хранительницами твоих надежд: вот Триша, старшая, в островерхой шляпе мага машет обмотанной фольгой волшебной палочкой над головой кокер-спаниеля Тима; вот Дженна застыла в прыжке через фонтанчик спринклера – ее слабость к наркотикам, кредиткам и мужчинам постарше еще не дала всходов, – а вот и Стефани, младшенькая, на окружном соревновании по орфографии, где она споткнулась о «канталупу». На большинстве снимков, обычно на заднем фоне, присутствуют и они – Дженет и тот, за кого она вышла замуж, – всегда улыбающиеся, будто позируя неулыбчивым, ты преступаешь закон.
А потом в один прекрасный день ты совершила ошибку: оглянулась и обнаружила, что девочки выросли, а мужчина, за которого ты изо всех сил держалась, сидит в полосе утреннего света, расставив бледные, как рыбье брюхо, ноги, и смотрит в никуда. И пусть в костюме, собираясь на работу, он выглядит на пятьдесят четыре, здесь, за кухонным столом, ему никак не дашь меньше семидесяти. Да что там – семидесяти пяти. Таких, как он, громилы в «Клане Сопрано» называют пришибленными.