Дженет поворачивается к раковине и сдержанно кашляет – раз, другой, третий.
– Как оно сегодня? – спрашивает Харви, имея в виду ее аллергию.
Ответ – не очень. Но – и это удивительно – как и во многом другом, что считалось прежде злом, в летней аллергии Дженет обнаружилась и светлая сторона. Не нужно больше делить с ним кровать, сражаться среди ночи за одеяло и слушать, как он пердит во сне. Летом удается поспать шесть, а то и семь часов, и этого более чем достаточно. С приходом осени Харви возвратится из комнаты для гостей в спальню, и сон сократится до четырех неспокойных часов.
Дженет знает – однажды он не вернется, останется там. И хотя не говорит мужу об этом, чтобы не обижать – она по-прежнему бережет его чувства; именно это щадящее отношение друг к другу заменяет теперь у них любовь, по крайней мере на той полосе, что идет от нее к нему, – ее это только обрадует.
Дженет вздыхает, опускает руку в стоящую в раковине кастрюльку с водой, шарит…
– Так себе.
И тут, когда она только-только успевает подумать (уже не в первый раз), что сюрпризов в жизни не осталось, как не осталось неизведанных глубин в браке, Харви вдруг замечает каким-то странным тоном, будто бы вскользь:
– Хорошо, что ты не спала со мной сегодня, Джакс. Что-то плохое снилось. Вообще-то я даже проснулся оттого, что закричал.
Вот так так. И когда ж он в последний раз называл ее Джакс, а не Дженет или Джен? Неприятное прозвище, оно никогда ей не нравилось, потому что напоминало о слащавой актрисочке в сериале «Лесси» из далекого детства. Там еще был мальчик (Тимми, да, Тимми), с которым постоянно случались неприятности: то в колодец провалится, то у него нога под камень попадет, то змея его укусит. Да какие ж родители доверят присматривать за ребенком чертовой колли?
Она поворачивается к нему, позабыв про кастрюльку с последним яйцом. Приснилось что-то плохое? Харви? Дженет пытается вспомнить, когда он вообще говорил, что ему что-то приснилось, и не может. В памяти сохранилось только бледное воспоминание о тех давних временах, когда он ухаживал за ней. Тогда фраза типа «ты мне снилась» еще звучала довольно мило и не казалась избитой.
– Ты… что?
– Проснулся оттого, что закричал. Ты вообще слышала, что я сказал?
– Нет.
Дженет смотрит на него. Уж не подкалывает ли? Может, у Харви теперь по утрам шутки такие? Да нет, Харви не юморист. Юмор в его понимании – это рассказать за обедом анекдот из армейской жизни. Да и те она знает наперечет.
– Я выкрикивал какие-то слова, но выговорить их не мог. Как будто… ну, даже не знаю… как будто меня парализовало. И голос у меня был другой… ниже… совсем не похожий на мой. – Харви ненадолго умолкает. – Потом понял, что кричу, и остановился. Но меня еще трясло. Так трясло, что даже свет пришлось включить. Сходил в туалет и, представляешь, ни капли. Обычно-то наоборот, чуть ли не постоянно тянет пописать и всегда что-то да выжимаю, а тут на часах два сорок семь – и ничего.
Он опять умолкает. Сидит в полосе солнечных лучей. Дженет видит в ней танцующие пылинки. Они как нимб над его головой.
– И что же тебе приснилось? – спрашивает она и ловит себя на том, что, пожалуй, впервые за последние лет пять – после того случая, когда они засиделись за полночь, решая, придержать или продать акции «Моторолы» (в конце концов дело закончилось продажей), – ей действительно интересно, что он скажет.
– Не уверен, что так уж хочу рассказывать, – с нехарактерным для себя смущением отвечает Харви.
Поворачивается, берет мельницу для перца и начинает перебрасывать из руки в руку.
– Говорят, если сон рассказать, он не сбудется, – замечает Дженет, и – Странность Номер Два – что-то вдруг меняется.
Даже тень Харви на стене над тостером выглядит иначе. Уместнее. Как будто он еще что-то для меня значит, размышляет она. Но с чего бы это? Если я минуту назад думала, что жизнь пуста и бессмысленна, то откуда появиться смыслу? Обычное летнее утро, конец июня. Мы в Коннектикуте. В июне мы всегда в Коннектикуте. Скоро кто-то из нас сходит за газетой, которую мы поделим на три части. Как Галлию.
– Так говорят?
Харви думает, сдвинув брови – их снова надо выщипывать, вон как разрослись, а ему хоть бы хны! – перебрасывая с ладони на ладонь мельницу. Дженет так и подмывает сказать, чтобы перестал, чтобы оставил мельницу в покое, что ее это нервирует, как нервирует его черная тень на стене и тревожное биение ее собственного сердца, которое ни с того ни с сего вдруг затрепыхалось, но она сдерживается, чтобы не отвлекать мужа от того, что происходит сейчас в этой его субботней голове.
Потом Харви ставит на стол мельницу для перца, и все бы хорошо, но только все нехорошо, потому что у мельницы вырастает своя тень, тянущаяся через стол, длинная, как от огромной большой шахматной фигуры, и тени появляются даже у хлебных крошек, и они, эти тени, почему-то – почему? – пугают ее. На память приходит Чеширский Кот, его обращенные к Алисе слова, «мы все здесь сумасшедшие», и у Дженет вдруг пропадает всякое желание выслушивать глупый сон мужа. Тот, в котором он кричал и разговаривал, как парализованный. Нет, пусть лучше жизнь будет пустой и бессмысленной. Что в том плохого? Ничего. А если сомневаетесь – посмотрите на киноактрис.
Ничего нет и быть не должно, лихорадочно думает она. Да, лихорадочно, как будто у нее снова прилив, хотя Дженет могла бы поклясться, что вся эта чушь закончилась еще два или три года назад. Ничего нет и быть не должно. Сегодня суббота, и ничего быть не должно.
Дженет открывает рот, чтобы отречься от своих слов, поправиться, сказать, что нет, наоборот, сон не сбудется, если про него не рассказывать, но уже поздно, и Харви говорит, и ей приходит в голову, что это наказание за неприятие жизни как пустой и бессмысленной. А ведь жизнь, она как тот кирпич в песне группы «Jethro Tull» «Thick as a brick», и разве можно думать иначе?
– Мне снилось, что было утро, – рассказывает Харви, – и что я спустился в кухню. И была суббота, как сегодня, только ты еще не встала.
– По субботам я всегда встаю до тебя, – напоминает Дженет.
– Знаю, но это же во сне, – терпеливо объясняет он, а она рассматривает бесцветные волоски на внутренней стороне бедра, там, где теперь висят жидкие, дряблые мышцы.
Когда-то Харви играл в теннис, но то время давно прошло. Ты умрешь от сердечного приступа, думает Дженет с несвойственным ей злорадством. Вот что тебя доконает. И может быть, кто-то даже решит, что твой некролог достоин «Таймс», но если в этот день умрет какая-нибудь второразрядная актриса из пятидесятых или малоизвестная балерина из сороковых, ты и этого не получишь.
– Все было так же, – продолжает Харви. – Вот и солнце так же светило.
Он поднимает руку, и пылинки вокруг головы оживают, и ей хочется крикнуть, чтобы он перестал, не делал так, не нарушал привычный порядок вселенной.
– Я видел свою тень на полу, и она казалась как никогда яркой и плотной. – Харви улыбается, и Дженет видит, какие потрескавшиеся у него губы. – «Яркая»… странное слово для тени, да? Как и «плотная».
– Харви…
– Я подошел к окну, выглянул и увидел вмятину на фридмановской «вольво». Не знаю откуда, но я знал, что он крепко выпил где-то, и вмятина появилась по пути домой.
Дженет вдруг делается не по себе, как будто она вот-вот упадет в обморок. Она тоже видела вмятину на «вольво» соседа, Фрэнка Фридмана, когда выглядывала за дверь проверить, не пришла ли почта (почта не пришла), и тоже подумала, что Фрэнк, наверное, гулял в «Тыкве» и зацепил что-то на парковке. Хорош же он был, именно такая мысль у нее мелькнула.
Может быть, Харви видел то же самое и теперь просто прикалывается? Почему бы и нет? Окна комнаты, в которой он спит летом, выходят на улицу. Да вот только не тот Харви человек. Прикалываться не в духе Харви Стивенса.
Пот на щеках, на лбу, на шее. Дженет чувствует его, и сердце колотится еще быстрее. Что-то за всем этим вырисовывается, что-то грядет, но почему же именно сейчас? Сейчас, когда мир так тих, а перспективы безмятежны. Если это я напросилась, прости, думает она. Думает или, может быть, уже молит? Мне ничего не надо, пожалуйста, сделай все, как было.
– Я подошел к холодильнику, – говорит Харви, – заглянул, увидел тарелку с фаршированными яйцами и жутко обрадовался – такой ланч в семь утра!
Он смеется. Дженет – то есть Джакс – смотрит в кастрюльку, где осталось одно сваренное вкрутую яйцо. Другие уже очищены и аккуратно разрезаны на половинки, желток вынут. Они лежат в чашке возле сушилки. Возле чашки – баночка с майонезом. Собиралась нафаршировать и подать к ланчу с салатом.
– Не хочу больше слушать, – говорит она, но так тихо, что и сама себя едва слышит.
Когда-то Дженет занималась в драматическом кружке, а теперь и на кухню голоса не хватает. Грудные мышцы вдруг раскисли, как раскисли бы ноги у Харви, вздумай он вдруг поиграть в теннис.
– Я подумал, что, пожалуй, съем одно, а потом решил – нет, она же раскричится. Потом зазвонил телефон. Я сразу к нему бросился, не хотел, чтобы звонок тебя разбудил. И вот тут начинается страшное. Хочешь страшное слушать?
Нет, думает Дженет, стоя у раковины. Не желаю слушать страшное. И в то же время ей хочется услышать это страшное. Страшное всем интересно, мы на этом повернуты. И потом ее мать действительно говорила, что, если рассказать кому-то сон, он не сбудется, а значит, от кошмаров нужно избавляться, а хорошие сны оставлять для себя, утаивать, прятать, как молочный зуб под подушку.
У них три девочки. Одна, Дженна, из тех, кого называют «веселыми разведенками», живет на этой же улице. И, конечно, имя ей не нравится – оно, видите ли, такое же, как у дочери Буша, – требует, чтобы ее называли Джен. Три девочки – сколько зубов под подушкой, сколько беспокойств и тревог из-за тех типов, что подкатывают на машине и предлагают конфетку, сколько предосторожностей. И как надеется она теперь, что мать была права, что рассказать дурной сон – это как вогнать осиновый кол в грудь вампиру.