А. НунеПосле запятойРоман
Остановись, мгновение
Жизнь лишь взмах ресниц мгновенный.
Величие замысла может выручить.
В конце предложения ставится точка
«Новое литературное обозрение», 2001
Остановись, мгновение
Это книга об этом. О самом невысказанном, о самом умолченном, о самом закрытом, о самом запрещенном, о самом потайном, о самом тайном, о самом засекреченном, о самом запечатанном… Не о том, о чем вы подумали. Не о сексе, не о КГБ. Этого нынче полно. Это — разрешено. Эта книга о все еще неразрешенном… Вы раскрыли роман о смерти — можете тут же закрыть, если тема вам безразлична. Если «мы не умрем», как говаривал Солженицын.
Начинают сразу или никогда. Первый удар по попе символичен. Следующим будет уже последний вздох. С еще большей неведомостью впереди.
Текст явление того же порядка. Он открывается первым словом и заканчивается последним. Все слова в нем будут связаны, как последнее с первым, как рождение со смертью. Каждое слово с каждым, как день с днем, глава с главой, как минута с минутой, как предложение с предложением, как секунда с секундой, как слово со словом. Не только последовательностью, но и связью. Всего со всем, то есть всего с каждым, каждого со всем. Текст по природе мгновенен. Как замысел.
Это ясно, положим, в лирике. Написать такое толстое мгновение, как роман, представляется невозможным. Но и «Война и мир» — мгновение, как «Илиада». В XX веке это стало очевидно. Модернизм пробовал это доказать: Пруст описывал жизнь вспять как одну книгу; Джойс сводил жизнь в «Улиссе» в один день, равный «Одиссее».
Начинается такая амбиция с малого. С юношеских стишков. Человек растет, преувеличивая задачу («Преувеличивал старичок», — выскажется о себе Толстой в старости): пишет рассказики («Севастопольские…», «Дублинцы»…), поэмы и повести, собрания сочинений, потом помирает или погибает, не вытерпев, не дописав «Мертвые души», оставляя потомкам преувеличивать едва им начатое. Гений — божество, а не звание. Дар — не собственность, а поДАРок, тяжелый подарок, непосильный человеку. То, что стоит за плечами автора, хоть Шекспира, хоть Пушкина, настолько же больше их имени, насколько имя станет больше человека, его носившего.
Подлинный текст и есть пресловутое остановленное мгновение. То есть счастье.
Счастье от слова «Сейчас».
Без амбиции писателя нет, каким бы скромным он ни прикидывался. Настоящий писатель отличается лишь тем, что амбиция эта заключена не в нем самом, а в его замысле. Текст никогда не начинается с начала — он начинается с первого слова. Первым словом, в случае законченности текста, является его название (поэтому так любят менять его редакторы и издатели). А текст, как уже сказано, может начаться любым словом, но тогда предопределено, каким словом он кончится, только узнать это дано будет, лишь дописав/дочитав роман. Как и про последнее ваше мгновение будет ясно лишь с последним вздохом. Роман может быть начат и с запятой, с одной лишь загадки, что было до нее, одного лишь любопытства, что последует после. Запятая стоит между жизнью и смертью, а не зияющая, чернеющая точка могилы — вот первая и самая великая по нескромности амбиция романа «После запятой».
Нескромная, потому что этого по-прежнему никто не знает, несмотря на Данте или «Смерть Ивана Ильича», Даниила Андреева или «Книгу мертвых».
Потому что Творец запер нашу жизнь на эту Тайну, чтоб мы несмотря ни на что жили, разгадывая ее, каждый день, каждый час, каждое мгновение, в котором они, жизнь и смерть, сходятся и расходятся, снуют вместе, как шпулька в швейной машинке, так гипнотизирующая ребенка могуществом бабушки, которая должна помереть раньше мамы… Снует шпулька мгновения, рождая непрерывный шов от прошлого к будущему с проколом настоящего, созидая текст всей, всего лишь одной, жизни. Нескромна амбиция этого романа (по-видимому, принадлежащего женщине) и потому, что молодой автор взялся за задачу, за которую не возьмется автор умеющий. Автор Сапиенс (Sapiens) возник, минуя стадию Автора Хабилитис (Habilitis), минуя написание стишков и расскрзиков. Не верю я и в то, что подозрительная А. Нуне — художница подобно ее героине. Не знаю даже, на каком это языке написано (хотя совковый опыт автора наличествует). Это могло бы быть и переводом (с молдавского или латышского).
Верю лишь в то, что автор молод (по крайней мере, как автор), иначе не сохранить это детское желание поприсутствовать на собственных похоронах до такой степени, чтобы достичь полноты романа.
По-видимому, только с таким правом первой ночи (речи), правом молодости и можно с подобной задачей справиться. Каждый человек, впрочем, имеет это право первой смерти.
Автор справился с этим правом, исполнив свой первый текст сразу большим, начав с запятой и кончив на полслове, набухав все, что у него есть, между.
Не то что бы об этом не писали. Писали и пишут. Особенно в России. Но все больше о Страшном Суде («Плач по красной суке» Инги Петкевич, «Страшный Суд» Виктора Ерофеева), — но в них ни слова о самой смерти, лишь о возмездии. Видимо, на советском опыте понятие суда как-то ближе.
«После запятой» — о самой смерти.
Разгадать Смерть — вот амбиция живого. Богоборчество.
Вес взят и зафиксирован. Это рекорд, в котором важнее факт, чем чистота техники.
Пусть кривятся знатоки, пощупывая свои худосочные мускулы, и аплодирует публика/читатель, удовлетворенный демонстрацией человеческих возможностей.
После запятой
Собственное бессилие и привело меня в чувство. Но вело оно какими-то окольными путями, натыкаясь на стены и расшибаясь о наглухо запертые двери. Да и чувство оказалось сложным, или было сразу несколько чувств. Негодование, явно, — по отношению к ним. Еще жалость и отвращение к этому, то есть к ней. А бессилие — это тоже чувство? Или я теперь ничего не помню? Да, пожалуй, это чувство, и очень сильное. Ужасно неприятно смотреть, как они до нее дотрагиваются. Какое они имеют право так к ней прикасаться! А я ничего не могу сделать. Но и она сама не сопротивляется! Даже когда они бросили ее, как бездушный куль, на стол, такой голый и холодный, и начали раздевать. И главное, взгляды, которые на нее бросают. Пусть бы в них отражалось хотя бы то, что я к ней испытываю. Это, пожалуй, было б возмутительно. Зато их равнодушие просто невыносимо. Так на человека не смотрят. Знали б они, что я их вижу, пытались бы придать себе более приличный вид? Наверняка. Но друг перед другом им не стыдно. А меня они почему-то не замечают. И мне не удается ни заорать, ни ударить. Что-то здесь не то. Может, я во сне? И почему меня это так волнует? Есть в ней что-то беспокоящее. Когда-то все это уже было. Во всяком случае, я ее уже когда-то видела. И должна вроде бы неплохо знать. Вот эту родинку у нее на ноге… Но где? И как я здесь очутилась? Тоже не удается вспомнить. Надо понять, что происходит. Я явно не в себе! Не в себе… То есть как? Вот и каламбурчик получился. Дешевый. Жаль, некому оценить. Так то, что на столе, я? Да, это, очевидно, мои ноги. Но я всегда видела немного с другого ракурса. Откуда же я смотрю? Спокойно. Подумай без паники и разберешься. Жужжит рядом, сейчас поймаю. Ну да, до этого бессилия было другое бессилие. То есть нет, вначале было белое пространство. Оно было такое полное, завершенное, и такое пустое — в нем настолько ничего не было, что долго так продолжаться не могло. Рано или поздно оно должно было определиться как совершенство. Которое не способно само по себе существовать, потому что всегда вызывает — от этого никуда не денешься — состояние блаженства. А это уж совсем недолго тянется — ведь за ним, или внутри него? или вокруг него? — возникает я. Я испытываю блаженство. Тут и началось самое мучительное. Я — это белое пространство? Если я, то что пространство? Если пространство, то где я? Что я? Где оно, когда я? И беспокойство постепенно нарастало, пока не превратилось в тревожный гул, который сжег белое пространство и разбил меня вдребезги. Может, удалось бы удержать это потрясающее безмолвие, если б не начавшиеся мысли, не знаю, но вернуть его было выше сил. Если быть взорванным противостоит совершенству, то и ощущения при этом соответствующие. Это тоже не могло долго тянуться. И пришлось собирать себя по кусочку. Тяжкое занятие, особенно когда не помнишь, кто ты, а кусочки микроскопические, как пыль. И нельзя ошибиться ни в одной ячейке. Атом к атому. И если что неправильно — все разрушается, и приступай к работе сначала. Это хуже, чем больно. Правда, чем больший участок удается собрать, тем быстрее вспоминаешь остальное и легче достраивать. А под конец оставшиеся кусочки сами, без моего участия, разом взлетели и прочно установились на своих местах. В жизни такого не испытывала! Значит, я — умерла?.. Смешно, вот почему я возмущаюсь, что она не сопротивляется, хотя ясно, что это невозможно, у нее почти ничего не осталось от головы. И столько крови. Если я и вправду умерла, то кто же будет стирать всю эту одежду? Наверное, ее выбросят. И туда же кинули кулон из розового камня, который он мне подарил. Не затерялось бы. Я так и не успела узнать, как этот камень называется. И что, теперь и не смогу узнать никогда? Не верю, так не должно быть! Они ее совсем раздели. Какая я стала худая в последнее время. Давно не смотрела на себя со стороны.
Ведь сейчас не первый раз. И раньше мне случалось смотреть на себя со стороны. Помню, лет в десять я поймала взгляд мальчика, которому нравилась, хотя и сидела к нему спиной и довольно далеко. Я вдруг с его места увидела себя, поправила юбку, некрасиво задравшуюся сзади, несколько раз поменяла позу, пока не убедилась, что оттуда я теперь смотрюсь в лучшем виде, и только тогда вернулась к себе, при этом так и не оглянувшись. И даже не сразу удивилась тому, что мне удалось проделать. А еще раньше, лет в пять, я и не подумала, что произошло что-то необычное, когда увидела себя стоящей на пляже в красивом белом платье в горошек с белыми кружевными оборками и, минут пять полюбовавшись сверху, умилилась: какая славная маленькая девочка!