ми движениями подтверждая уже оцененное взглядом. И все же я никак не пойму, в чем секрет твоих рук. Почему я в лучшем случае остаюсь равнодушна к чужим прикосновениям, а чаще всего они меня страшно раздражают? Почему именно ты? В чем разница? Прекрати, опять ты думаешь во время этого! Не хочу пока терять голову, а то быстро все кончится. Голову потерять всегда успею. Нет, она другая! Это явно не я. У меня волосы совсем другие. И руки тоже. Но ты — это ты, сомнения быть не может. С кем же это ты, если это не я? Какое слово противоположно понятию «она»? — другая? Ответ неверный. Правильный ответ «та». Так ты тоже думаешь во время этого? Мне казалось, мужчины на это не способны. Если это не я, то где я? Только что та была я, я чувствовала тебя, а не ее. Я ведь женщина, я вспоминаю. Ты, то есть вы, то есть мы у тебя дома — ничего не изменилось, все на месте. Вот удивительно, твой шкаф чувствует, что я здесь, а ты еще нет. Он мне симпатизирует, признает за свою. И люстра тоже — начала сочувственно покачиваться. Твои вещи меня любят — это ли не доказательство твоей любви! Если бы я раньше могла это заметить, у меня бы не было этих изматывающих сомнений. И стены твои меня мягко поддерживают. Они все за меня, особенно кушетка. Твои вещи ее отторгают, оттого она в такой неловкой позе, ее тело понимает язык предметов. Вот только что-то новое у тебя на стене появилось, мы с этим незнакомы. Я бы, может, не заметила, если бы это не выделялось среди остальных своим равнодушием. Что же ты повесил на стенку? — а, это зеркало. Я уже успела забыть, как я выгляжу. Отчего же я так лучезарно улыбаюсь? — мне казалось, что у меня пакостное настроение. Назло вам, наверное, — я ведь довольно рано, чуть ли не с детства начала тренироваться в невыражении своих чувств, но не в сторону непроницаемости лица — это казалось мне слишком простым, но именно вот так, с точностью наоборот, я, видимо, достигла автоматизма, раз даже сейчас, пока не думаю об этом, тем не менее сияю радостью. Но, по-моему, уже слишком, такая застывшая улыбка, она как будто приросла к лицу. Неужели меня так расстроила твоя очередная измена, что мне свело судорогой рот? Теперь так и буду ходить с этой маской? Помассировать, что ли? Что-то с глазами. И со всем лицом. Я сама себе зазывающе улыбаюсь и подмигиваю. Вот если они сейчас закончат свое занятие и оглянутся. Прекратить эти гримасы. Еще не хватало, чтобы они участливо справлялись, что со мной. Демонстрируя взаимно свою исключительную чуткость. Дотрагиваясь до меня сочувственно. А я как расхохочусь им в лицо и не смогу остановиться. Теперь я плачу? С какой быстротой меняются выражения. Не уследить. Не вглядывайся я так внимательно, лицо с такой бешеной быстротой меняет выражения. Надо оторвать взгляд от зеркала, тогда ужимки прекратятся. Но как? Как отрывают? Сильно потянуть. У меня нет точки опоры. Куда она делась? Могли ли они ее отобрать? Вроде бы они сейчас настолько заняты своим делом, что меня совсем не замечают. У него то и дело нога свешивается с кушетки, он в неудобном положении, ей бы подвинуться немного, что ж она не чувствует. Вроде она и не так уж увлечена происходящим. Оба они слишком скованны. Наверное, сегодня у них первый раз, и вряд ли будет второй. Вот что было странным в зеркале — я их вижу в полный рост, а себя — только до плеч. Не давай ужасу захватить себя. Я помню, что-то случилось. У меня отрезало голову, и поэтому он не может делать это со мной. Но разве живут с одной головой? Наверное, раз я живу. Погоди! — значит, это не зеркало, а фотография! Как я сразу ее не вспомнила. Оттого, видно, что он заключил ее в траурную рамку и выражение на ней еще не устоялось — старое отошло, а новое колеблется, не находя среди его ожиданий ничего определенного. Ты думаешь, твоя фотография подстраивается к нему? Как и любая вещь к своему обладателю. Суть ее никуда не девается, но хозяин может напустить на нее туман своих представлений, через который другим наблюдателям сложно пробраться. Иногда это флер таинственности, все приукрашивающий так, что сторонние чувствуют прелесть, которую не могут объяснить. Редко кто может своим видением оголить суть вещи настолько, что, даже попадая в другие руки, она остается прозрачной. Вот в чем все дело. Я опять начинаю понимать, что происходит. Я уже не первый раз попадаюсь на эту уловку с зеркалом-фотографией. Главное, каждую минуту напоминать себе, кто я, что со мной случилось и где я нахожусь. Тогда я себя не потеряю. Вот почему на ее лице безумие борется с укором. А победит в конце концов любовь. И все это будет неправда. Потому что фотокарточка сделана задолго до знакомства с ним. Как она к нему попала? — выпросил у родителей. Он выбрал именно ее, потому что я тогда была… Я тогда еще была. А потом старалась казаться, и лица получались искаженные. Тогда глядящий на эти карточки должен был проделать тройную работу, чтобы добраться до сути — расчистить то, что я хотела показать, то, что он хотел увидеть, и после этого еще и смочь увидеть то, что есть. Мне уже удается видеть предметы в чистом виде, наверное, оттого, что у меня уже почти не осталось личности, но именно поэтому я не могу расчистить предметы от наслоений, я только вижу сквозь них. Как одна сущность непосредственно воспринимает другую сущность. Как незамутненно предметы видят нас. Хотя если мы как-то относимся к неодушевленным вещам, они начинают отвечать нам тем же, аккумулируя наши чувства и потом возвращая. Если у человека нет любимого кресла или хотя бы подушки, на которых он расслабляется, — он кончает нервным расстройством. Есть люди, у которых в руках все ломается, потому что они боятся вещей. Есть люди, на которых постоянно падают тяжелые предметы, обжигают горячие электроприборы, выплескиваются кипятки — настолько сильную агрессию они из себя исторгают. Есть люди, на которых любая одежда сидит ладно, как бы к тому же покрытая особым составом, отталкивающим пылинки, не впитывающим грязь и сохраняющим от изнашивания. Такие люди могут пройтись по любой местности, во всякую погоду — платье на них будет свежевыглаженным, как только из прачечной, ботинки будут сиять, не омраченные ни одной царапинкой. Мои самые любимые одежды изнашивались через два-три года, буквально рассыпались в руках, хотя я их не так уж и часто носила, только в особых случаях, когда нуждалась в чувстве защищенности. Они, видимо, принимали все на себя. Тряпки же, которые я не любила, носились каждый день, потому что жалко было выбрасывать их новыми, но с ними долгие годы ничего не случалось, и, когда я набиралась духу их все же выбросить, выглядели, как в первый день. Как сильно его квартира обжита им, каждый предмет наполнен его ласковыми прикосновениями, его чувством собственности, его заботами. Я же к ним прикасалась лишь невзначай, и если и переносила на них свои чувства к нему, то лишь в редкие минуты пребывания в его доме без него. Когда он не был рядом. Когда он появлялся, предметы расплывались, теряя не только очертания, но и прикрепленность к месту, кружась в туманном хороводе, пока он своим прикосновением не выхватывал из полубытия, выпукло обозначая, ручку от чашки, часть стола с выглядывающими из-под его руки табачными и хлебными крошками, кусок подушки, на который длинно стекала слюна во сне, загнувшийся край одеяла, приоткрывающий слишком аккуратное для мужчины ухо. Вещи обретали при столкновении с ним недолгую, но предельно яркую жизнь, чтобы, отпущенные, снова уплыть в круговерть неопределенности. Наверное, оттого я не могу теперь на них опираться. Лишенные четких контуров, которые я не удосужилась раньше провести, они пялятся на меня своей неприкрытой сутью, слегка смягчая это разглядывание моим прежним общим к ним смутным расположением. Это досаждает, как взгляд человека, в симпатиях которого ты не сомневаешься, но не понимаешь, зачем он прячется за темными очками. И потом, это сочувствие притягивает, и, поскольку у предметов теперь нет границ, я разрастаюсь до размеров всей квартиры, привычно располагая мебель как органы, расположение и очертания которых я тоже никогда ясно не представляла. Кушетка-сердце продолжает мягко пульсировать их стараниями, шкаф-легкие со скрипом растворил створки под моей попыткой глубоко вздохнуть, заставив от неожиданности забиться сердце, кровь пробежалась быстрее, распрямив затекшие ноги-коридоры, грудь-стены, разжав горло-потолок, помогла проглотить застрявший комок, с силой ударила в голову, заставив схватиться рукам и-ветрами за волосы-облака. Нет пределов моему разрастанию, и, когда я простираю руки для объятья, оказывается, что нечего обнимать, все, чего можно пожелать и представить, находится уже в моих руках, не в ладонях, как раньше, потому что ладоней нет, да в них ничего и не помещалось, а внутри рук, которые руки, только когда я о них так думаю, но это только моя старая установка, когда же я пытаюсь отбросить отжившие представления, сохраняется только одно — ощущение того, что у меня есть оболочка, находящаяся в пределах бокового зрения, но, как только я сосредотачиваю на ней взгляд, она отдаляется до горизонта. Чего только она в себя не вмещает. Все виданное-невиданное. Здесь продолжается погоня, которая недавно со мной приключилась, но теперь я понимаю, что я и беглец, и преследователи, и их собаки, и их кони — все это я. Я земля, по которой они мчатся, я трава, которую они топчут, я ребенок, сидящий на подоконнике, оставленный без присмотра, вот я дотягиваюсь до фрамуги, вот окно уже распахнуто, люди и машины с моего этажа кажутся игрушечными, что будет, авось, пройдет.
Видимо, это нервный тик, теперь и это подмигивание началось. Да так загадочно я это проделываю, будто прима на дешевых подмостках. Ну вот, доигралась, теперь совсем не совладать с лицом. Надо же, что только не выделывает, теперь это уже какое-то животное — кошка, с ушами, с усами из лески, когда я успела прикрепить, шерстка выпадает, кожа под ней до неприличия розовая, неловко как-то, чем бы прикрыться, ведь смотрят, морда вытягивается, нос приплюснулся, это же поросенок, скорее свинья, глаза такие наглые, самовлюбленные, какой же тварью я могу быть, оказывается. Но у свиньи не такая голая кожа, вот и абрикосовая щетинка появилась, стоило лишь подумать. Это неподражаемо, мне нужно на сцену, такой талант. А я ведь уже на сцене, как я успела сюда попасть? Наконец-то слышу заслуженные аплодисменты. Нужно изящно раскланяться, так меня учили — это важнейшая часть актерского искусства. Ну же, что с тобой, ты опять в ступоре? — испортишь все впечатление от представления. Почему она не двигается? Какая бездарность — взять и вот так оплошать в последний момент. А аплодисменты продолжаются — хотя это не совсем аплодисменты… — это крики, публика ее освистывает, похоже. Какие страдальческие звуки — так рвать душу только оттого, что она не кланяется.