тью; каждому дано в этой общей симфонии исполнить только свою одну-единственную ноту, и если она будет похожа на соседние, то вся симфония в целом прозвучит фальшиво. До чего они додумались — будто бы существует только два пола. Ну если взять все более менее дозволенные отклонения — то пять. Пусть даже сто один. Все равно это смехотворно мало — полов ровно столько, сколько существует людей. И каждый может любить только так, как он может. Зато никто другой так полюбить будет неспособен. Любовь такая огромная, такая бесконечная, никто из смертных не в состоянии охватить даже ощутимую часть ее. Но если каждый честно исполнит любовь так, как именно ему завещано, мы сможем охватить любовь полностью. Каждый из нас может заполнить свою единственную клеточку в любви. Лишь однажды мне довелось видеть любовь в чистом виде. Это было в метро, не помню, в какой европейской стране. В вагоне везли группу детей-даунов.
И хотя они так похожи, двое из них, видимо, братья, в одинаковых курточках, отчетливо выделялись не только среди своих, но и среди всех пассажиров. Старший опекал младшего, совершая простые действия — поддерживал, когда поезд накренялся, поправлял на нем курточку, и во всем этом сквозила такая любовь, что все завороженно смотрели на эту парочку. Один любил, ни на кого и ни на что не оглядываясь, другой позволял себя любить, не ставя условий. Не стремясь к ответным действиям. Любови тоже бывают разные, но та, которую они являли благодаря своему существованию, была самой впечатляющей из всех, что мне довелось увидеть. А сколько еще существует разных чувств, которым их проводники не дали осуществиться. Вокруг них такие просторы, невозделанные пространства чувств, о которых они не в силах даже помыслить. Причем мысль пропустить через себя легче, тогда как чувства обладают более вязкой консистенцией. Мысль труднее поймать, а чувства так и липнут. Особенно привычные, даже если не тебе, а окружению. Им бы только понять, что они приемники, способные поймать волны любой длины. Хотя нет, некоторые из них передатчики, видно, как на картинке. Я имею в виду не только тех, которые здесь сидят, а всех, которые были. Оказывается, так просто заглянуть как угодно далеко в прошлое. Не нужно читать никаких историй, это все равно что смотреть на эту комнату глазами любого из них, то есть не смотреть, а быть в этой комнате, потому что все в совокупности, а я опять берусь за свой прежний излюбленный способ восприятия. Многие из них почти ничего не видели в этой комнате, тем более ничего не видели в других сверх того, что те хотели показать, но зато сколько они слышали, как ощущали вкус пищи, порой мне трудно было разобраться, кто я — хлеб, который жуют, или человек, вкушающий его. И вино имеет плоть и отношение к пьющему его. Но это отношение не привычное нам, человеческое, с непременной эмоциональной окраской. У еды нет осознания себя, вот чем она отличается от людей. Но все, что мы едим, имеет свою сущность, способную взаимодействовать с нами и менять наше осознание. Чего нельзя сказать о нас — мы не способны влиять на ее сущность, она просто есть, неизменная, пока мы ее не приняли, и влияющая только на нас. От того, кто ее вкусил, сущность пищи не меняется. Да и пища не меняется, а только обозначается. Сущность одного и того же напитка при взаимодействии с разными людьми выявляет в них только то, что уже было в непроявленном виде. Но мы настолько то, что мы едим, что даже неудивительно. Непонятно другое — что это было всегда так очевидно. Теперь совсем понятно — вначале взаимодействие пищи с тобой только высвечивает твои свойства, если же часто употреблять ее, то она становится тобой, во всяком случае, большей частью тебя. Точно так же, как мысли и чувства являются нашей пищей, влияя на строение всего тела, только их действие не так скоропалительно, зато необратимо. Так вот, оглядываясь назад, видно, как мы осваивали все бесчисленные пространства, раскинувшиеся вокруг нас, пропуская через себя — это единственный способ. Вот почему мне не верилось в изложение истории. Ведь уже то, что здесь происходит, настолько разнится в их восприятии, хотя они все примерно одного круга и примерно одинаково настроены. И они честны перед собой в своем видении. А люди, описывающие историю, еще и преследовали свои цели — приукрасить что-то, или откровенно нарисовать картину, которую им бы хотелось видеть или просто умолчать о чем-то, чаще — о важном, реже — о деталях. Искажения не имеют прямой связи с интересностью текста, из них образующегося. Порой можно быть честным перед собой и всеми в своем повествовании и тем не менее создать увлекательный образ, а все старания приукрасить обычно вызывают судорогу зевоты.
Но это не исключает увлекательности чтения — не только для любителей реконструирования событий через исследования личностных фильтров. Я сама предпочитаю прямо смотреть, меня эти игры мало забавляют, чаще утомляют. Но для меня привлекательность этих писаний заключалась в том, что иногда можно было проследить, как описываемые события невольно становились рычагом, сдвигающим их отобразителя в неисследованную область мыслей и чувств, и они мимоходом позволяли им воплотиться. Хотя такое происходило редко, потому что летописцы по природе своей передатчики и роль приемников выполняют случайно, поневоле. Это для них, как помеха в эфире. Поэтому если хочется узнать, что случилось в какое-либо время, лучше просто смотреть. Наверное, это зависит от тренировки, как если научиться настраивать сколь угодно мощный бинокль, при первых попытках попадаешь в более-менее близлежащие или слишком отдаленные события, а если набить руку, то можно сразу сфокусироваться на искомом. Но опять же если смотреть изнутри себя, то, может, и увидишь далеко, но не все целиком. В таких случаях ты мало чем отличаешься от очевидцев, пропускающих все через призму своих граней. А если смотреть, поднявшись как можно больше над собой, и не только над собой, но и минуя постепенно вначале область низких чувств, затем низменных желаний, затем смешанную область чувств и мыслей, затем зону мыследействий, и потом преодолеть сферу возвышенных чувств и разряженных мыслей и посмотреть оттуда, то открывается примерно такая картина: издали тянется застывшая траншея с запечатлевшимися по бокам оттисками происшедшего, окутанная в начале, то есть там, докуда ты дотянулся взглядом, дымкой неясности, при желании легко преодолимой. Некоторые области траншеи находятся в затемнении, другие хорошо освещены. Но это никак не связано с их отдаленностью. Как раз самая близкая область одна из самых затемненных. Другие же, иногда очень далекие события, освещены сразу с разных сторон яркими прожекторами. Если по их лучу продвигаться к истокам света, то видно, что это люди, в разное время смотревшие таким же образом на эти события. С ними можно даже войти в контакт, хотя все они давно умерли, умерли. Нет, некоторые еще живы. Но это не имеет значения, все они меня видят, но это потом, сейчас я лучше рассмотрю пейзаж поподробнее. Пока я не освоюсь в окружающем, мне трудно общаться. Да они никуда и не денутся. Этот туннель тянется до наших дней. Можно видеть, как ежесекундно живое событие вдруг принимает окончательную завершенность и занимает свое место. Всегда можно будет его оживить снова с помощью смотрового луча, оно будет в точности таким же, каким было, за исключением одной детали — не будет доставать становления, как у этого мига, а тем более у следующего. По контрасту с неподвижной траншеей над ней пульсирует вечно живое и меняющееся возможное. Оно непрерывно спускается сверху, при приближении становясь все конкретней, приобретая детали, формируемые встречными действиями и желаниями людей. Я теперь понимаю, что видят ясновидящие, когда они предсказывают события. Нужно только смотреть не вдаль, а вверх. На каком-то уровне на формирующееся событие можно повлиять силой своего желания, поскольку на высоте они еще очень пластичны, но чем ближе к земле, тем большую тяжесть они приобретают, чтобы свалиться камнем. Люди, как помнится, открыли какой-то закон притяжения, вот там все происходит точно так же. Вообще все, что происходит на земле, является знаком, который мы не совсем правильно расшифровываем. Я сейчас думаю какие-то очень формальные мысли, не охватывающие всей чудесности того, что я вижу. Это оттого, что кто-то до меня их подумал именно таким образом, и, поскольку у меня больше нет тела, мне остается принять их в готовом виде или отказаться от них, очистить или обогатить уже не получится. В тех высотах, откуда спускаются проекции реальности, чтобы здесь принять тот или иной вид, рождаются всевозможные образы мыслей и чувств. Они там плавают, отделенные от остального тонкой оболочкой, как амебы в воде, бесцветные, неразличимые инкубаторские творения, пока кто-либо их не уловит, тогда они распускаются в причудливые формы, как китайские серые кусочки бумаги, опущенные в воду, приобретут нюансы неповторимых цветов, вкусов и запахов, в зависимости от того, что в них было заложено, но в отличие от этих бумажек, в нашем случае имеет большое значение, каким был состав воды, фигурально выражаясь. Та область, над которой мне пришлось подняться, заселена такими, уже ожившими, прошедшими через воплощение, налившимися соками, заискрившимися и заигравшими красками творениями. Сами по себе, первоначально обитая еще в среде, почти неотличимой от них самих, они не являлись ни низкими, ни высокими, ни чистыми, ни грязными, ни сложными, ни простыми. Все эти качества они приобрели от того, кто их осуществил. И в зависимости от этого они там, на земле, а некоторые и под землей или над землей заняли свои ниши. Но они, эти мысли и чувства, рождаются там, наверху, стайками, и некоторым стайкам везет, их пропускают через себя разные люди, и они соответственно выбирают разные среды обитания. Другим стайкам не доводится хотя бы однажды воплотиться пусть даже в самой низкой среде, и тогда они просто растворяются, уступают место другим. Многие воплотившиеся со временем тоже умирают, если ими часто пользуются, но они не так бесследно исчезают, как те, верхние. Если внимательней присмотреться к этой траншее, можно разглядеть тут и там валяющиеся трупики, потерявшие ценность, усохшие от чрезмерного употребления мумии. Они без цвета и запаха, даже те, что испускали зловоние или сводили с ума благоуханностью при жизни. От них осталась только зачерствевшая корочка слов, и сколько ни произноси их вслух, к жизни их больше не вернуть, более того, если слишком настаивать, они могут просто рассыпаться в отдельные слова или бессмысленные слоги. Попытки оживить эти слова делают передатчики, и затаскивают мысли и чувства тоже передатчики. А воплощают их приемники, у них для этого больше энергии. Но приемники улавливают образ мысли или чувства, наделяют его своей плотью и отпускают с миром, не заботясь о дальнейшей судьбе. Передатчики же, верящие только в обозначенное кем-то, рыскают в поисках добычи и, добравшись до свеженького, новенького, пригревают на груди, наделяя теплом для дальнейшего выживания. В их объятиях новая сущность бросается в глаза даже тем, кто за ней не охотится, и все начинают вырывать из нее куски для собственного пользования, пока не превратят ее в общее место. Но приемники не переводятся, они заселяют пространство все новыми и новыми воплощениями, за ко