аздевают меня. Каждый снимает какую-то часть моей оболочки. Мне казалось, что от тела уже ничего не осталось. Но как много еще можно снять, оказывается. Пока ничего опасного не происходит, но нужно сохранить контроль. Как бы они не съели меня целиком. Сейчас они лущат что-то ненужное, шелуху, которая отслужила, но когда доберутся до ядрышка, то могут увлечься. Кто их знает. Выход, наверное, есть, и поток несет меня к нему. Если не сопротивляться потоку, если помогать его ускорению, то мое гладкое нутро может проскочить как шар к лунке. Ну-ка? Да, можно управлять скоростью движения. Они не только смотрят. Но и обмениваются мнениями. Но никаких больше разговоров! Хочется послушать, что думает существо, намного превосходящее тебя по интеллекту, но в этом соблазне таится опасность. Я больше никому не поддамся. У меня свой путь. Я вырвусь ото всех любой ценой. Меня не остановить. И не соблазнить ничем. Теперь я знаю, куда идти — к тому свету. Наверное, Свет ждал, пока я освобожусь от этих оболочек, чтобы явиться перед ним неприкрыто. Уже от оболочек ничего не осталось. Наверное, и этим смотрящим без глаз мое голое нутро для чего-то нужно. Они явно не собираются меня выпускать. Но не на того напали. Сейчас я им покажу, что значит препятствовать мне на моем пути!
Опять это было! Снова переживание, во время которого ни о чем не думаешь. Вот до чего доводит ярость. Выходит, это чувство мне было когда-то так хорошо знакомо. Этот человек был мной когда-то, в этом нет сомнений. Хотя действие тянулось недолго, я могу все объяснить, откуда что взялось. Местность эта была в Шотландии, это побережье мне так хорошо знакомо, хотя бывать в Шотландии мне не доводилось. Я имею в виду — в последней жизни. Воздух тогда был сумрачнее, чем сейчас, но природа была несомненней. Деревья честно колыхались на штормовом ветру, и, хоть их было мало в этой скалистой местности, не заметить их было невозможно. В мрачной несомненности скал, в многозначном рельефе их рисунков было столько жизненной силы, сколько не ощущалось в последней жизни даже в привлекшем внимание лесном цветке, внезапно заменившем собой всю Вселенную, являя через себя историю ее рождения, смысла и гибели. Потрясая и переводя тебя в новое понимание взаимозависимости жизни, из которого ты иногда не мог выбраться днями, а то и неделями, этот цветок не был так явен, как вся природа в те времена в Шотландии. Несмотря на бедность красок, на завораживающее завывание бушующего ветра, сопровождающееся усиливающимся аккордом разбивающихся о камни ледяных волн, звучащих, как шаманское заклинание, природа не казалась миражом. Скорее миражом ощущал себя этот человек, который был мною. Но как же он был безобразен. Явись его двойник в последней жизни той девушке, что была мною, ее бы в лучшем случае стошнило от отвращения и она бы слегла надолго от нервного срыва. Как же он был отвратителен. Если смотреть на него со стороны. Но он смотрел в зеркало, вот новость — в те времена уже были зеркала, не такие прозрачные, как сейчас, а может, на них осела копоть из его скальной лаборатории. Эти грязные седые космы, свисающие по плечам, борода той же масти, обрамляющая изуродованное лицо, кустисто насупленные из-под серых паклей брови нависали над горевшими безумным огнем глазами. Вернее, над одним глазом, и я знаю, что случилось со вторым. Я был алхимиком, это был четырнадцатый или пятнадцатый век, и меня обуревала яростная жажда знаний, мне казалось, что волевым усилием можно проникнуть в тайны Создателя. Перед этим иссушающим порывом ничто не могло устоять, ничто не имело значения — женщины, которые были настолько случайны, что легко заменялись приблудными соседними овечками. Пожалуй, овечки были предпочтительней — на них не приходилось тратить много времени и удовлетворять их капризы, выслушивать их болтовню, лишенную какого бы то ни было смысла. Я припоминаю, что, пожалуй, была даже одна заветная овечка, пристрастившаяся к его нехитрым упражнениям на свежем воздухе. Бывало, размечтавшись, она сама к нему приковыливала, преодолевая нелегкий путь через замшелые камни, находя запрятанную среди скал пещеру, которую люди обходили стороной. Из-за его нелюдимости и дурной славы ведьмовства у людей разыгрывалось воображение, в окрестных деревнях все беды приписывались ему. Было ли у овечки воображение? Он над этим не задумывался, но если было, она видела себя трепетной ланью, грациозно летящей через все препятствия к своему принцу. Она не видела, в отличие от соседей, что затворническая жизнь, отсутствие всякого ухода за собой сделали его безобразным, и не чувствовала отталкивающего запаха от него. Впрочем, он и сам всего этого не чувствовал. Он привязался к этой овечке. Он даже дал ей имя, в чем не сознавался сам перед собой, поэтому я даже в мыслях не буду называть это имя, ведь подглядывать за собой не менее безобразно, чем в чужую замочную скважину. Возможно, мы сами даже более беззащитны перед собственной неделикатностью, чем другие. Если мы решимся даже прочитать письмо, адресованное другому, то испытаем хотя бы мимолетные муки совести, а сами с собой мы не церемонимся.
Но он полюбил овечку всем сердцем — я сейчас думаю об этом так откровенно, потому что он даже сам перед собой не делал из этого секрета. Пока однажды с ней не случилось то, что случается всегда с овечками. Столько времени прошло, а отзывается все с той же болью. Он, конечно, пытался утешиться, наивно предполагая, что среди новых овечек найдет ей замену. Пока он не вычитал в своих тайных книгах, что интимная физическая связь забирает силы, нужные для занятия магией, с тех пор он без колебаний отказал себе и в этом удовольствии, не пытаясь заменить потерю даже собственными руками. Поскольку это также возбранялось в его дорогостоящих фолиантах, ради покупки которых он мог месяцами голодать. Все-таки он меня восхищает, несмотря на отвращение. В нем был порыв, в нем было стремление, лишенное какой-либо корысти, он был из редких алхимиков, не бьющихся над тайной получения золота. Его будоражило только знание, знание как таковое. Знание в чистом виде, лишенное примеси первооткрывательской амбициозности или возможностей всяческих выгод. Он хотел только знать, этот тип. И ни перед чем не останавливался. У него не было элементарного комфорта в жизни, у него не было ни одного друга, его любимую зарезали, когда он был еще совсем мальчишка, и с тех пор он никого не любил. Живые существа перестали для него что-либо значить, походя, между делом, он убил парочку-другую людей, которые стояли между ним и вожделенной книгой или каким-то веществом, необходимым для опытов. Но его при этом не мучила совесть, он не ведал ни мук голода, хотя частенько голодал, ни мук одиночества, ни физических мук. Чтоб доказать себе, что он равнодушен к боли, он всячески истязал себя. Все его жилистое, корявое тело было покрыто уродливыми шрамами. Вот что он сделал со своим глазом — во сне ему явился ангел и сказал, что он сможет видеть, если вместо глаза будет использовать магический кристалл винно-красного цвета, который он получил в результате своих опытов. Тем же утром он недолго думая, вырвал себе левый глаз. После чего у него началось воспаление, вот откуда у него этот ужасный шрам во всю левую щеку. Он тогда вложил кристалл в зажившую глазницу и яростно всматривался в зеркало, но ничего нового, кроме зловещего красноватого мерцания, соперничающего с бессильной злобой живого правого глаза, он не увидел. Теперь я понимаю, откуда у девочки, которой он стал потом, были такие обширные познания в магическом искусстве. Мастерски манипулируя людьми для достижения своих целей, она в то же время не владела примитивной техникой общения по принципу — ласковый теленок двух и так далее. Многих своих целей она могла достичь, не прибегая к изощренной и утомительной магии, а только улыбнувшись, заглянув в глаза. Но она каким-то образом сознавала, что многие стороны жизни, обыденнейшие для других, ей неведомы. Она стремилась их наверстать, пока работала ребенком. Сложные задачи, которые она перед собой ставила, выглядели бы в глазах окружающих более чем странными играми, если бы она с ними поделилась. Но ей, конечно, хватало ума молчать об этом, так же как и о своих магических способностях. По утрам она решала, кем она будет на этот день — принцессой ли, живущей в роскоши, употребляющей изысканные кушанья и окруженной прекрасными предметами, не знающей горя, труда и забот, или же путешественником, заблудившимся в пустыне, у которого кончилась вода и осталась последняя корочка черствого хлеба. Что бы она ни выбрала, она безукоснительно в течение дня следовала образу, а это было нелегко. И у нее было это бешенство, унаследованное от алхимика, которое ей только с годами удалось смягчить, направляя в какое-нибудь дело, или обороняться, предчувствуя приступы. Алхимик этого совсем не умел, ярость его снедала больше, чем жажда знания, и в результате победила все другое. В тот момент перед зеркалом разочарование подкосило его, он был слишком во всем прямолинеен, если думал, что видеть удастся таким опосредованным способом, и мальчик выбрал неправильный момент для посещения. Этот мальчик-служка из окрестной деревни, выполняющий по совместительству роль ученика, стоял перед глазами алхимика до самой его смерти. Морковно-рыжие волосы мальчика, покрытое конопушками лицо — в те времена у людей почему-то веснушек было больше в смысле размеров и в смысле покрываемой ими площади, чем в последнее время, — и широко распахнутые и без того огромные синие глаза, заслонившие ему все лицо, так что из-за глаз виднелись только несколько конопушек и рыжая макушка. На днях алхимик застал в своей лаборатории беспорядок, и ему привиделось, что это мальчик, воспользовавшись оказанным ему доверием, привел любопытствующих в пещеру в отсутствие хозяина. Будь это в другое время, одержимый не тратил бы ни секунды. Ярость ослепила его, вначале вспыхнув в мозгу белым пламенем, совсем как после некоторых опытов, только сейчас этот огонь трещал в его голове, затем, скользнув по фитилю позвоночного столба, с шипением разбрасывая искры, под бой барабанных перепонок он расползся по всему телу, добрался до кончиков всех двадцати пальцев, растопив по пути все кости, и заурчал, взрываясь, в животе. И тогда в глазу у него помутнело и он привычно рванулся истолочь врага в порошок, растоптать его ногами, душить и душить, свернуть шею, размозжить его гнусную голову о камни, вспороть ему живот и хохотать безумно, глядя, как он, еще не чувствуя боли, недоуменно пытается затолкать обратно свои голубоватые вонючие кишочки, и еще многие способы совершенных или еще только лелеемых, или только родившихся в воспаленной голове казней питали его помутневший разум. Но впервые за всю жизнь он остановился. Было что-то еще, торчащее как заноза и мешающее насладиться этими образами, отдаться им полностью. Магический камень, упорно занимавший его мысли вот уже больше месяца, не желал их покидать. Впервые за долгую жизнь — сколько лет ему было? — уже не помню, потому что тогда я давно уже не думал о своем возрасте, а так на вид все восемьдесят, — фанатичный старик задумался о последствиях своего поступка. Сквозь черновато-оранжевую завесу злобы стали пробиваться иные образы — как на него наваливаются дождавшиеся своего часа односельчане мальчика, кто камнями, кто вилами, а кто и г