в какие-то определенные годы — у одних в детстве, у других в юности или в старости. Возраст у каждого может быть своим, но это бывает только однажды, если было в детстве или юности, то с возрастом теряется. Но потом, при писании портретов, когда стала внимательней присматриваться, заметила, что все зависит от состояния человека. Иногда черты лица совсем размазаны, иногда слишком резко обведены. А иногда как будто выполнены на одном дыхании и как бы мерцают изнутри… Тогда человек красивый, все пропорции гармоничны, ничего нельзя добавить или убрать. Господи, они бинты перематывают, не буду смотреть. Правильно ругается эта женщина — о чем раньше думали, менять, когда грим уже нанесен. Когда это они успели мне волосы обкорнать, я и не заметила. А с лицом все же теперь отлично. Какое-то оно законченное. И какой-то странный загиб в уголках губ. Когда прямо смотришь на… чуть не сказала — нее, то такое просто умиротворенное выражение. А как посмотришь немного сбоку — с позиции гримеров, например, — видишь безмятежную широкую улыбку. А сейчас опять прямо смотрю — никакой улыбки. Хотя если подольше присмотреться — уголки вроде опять дрогнули. Как будто она насмехается надо мной. У живых такое редко получается. Не говоря уже о том, что носы у них постоянно меняются, то курносые, то распухают картошкой, то слишком явно выделяются на фоне всего лица. И это еще ничего. С подбородком еще больше проблем. Он почти никому не удается, весь какой-то необязательный, перетекающий из одной несформированности в другую. А если с ним справились, то почти неизбежно контуры головы бывают слабо очерчены ломкими штрихами. Только соберут одно — все остальное, выпущенное из-под контроля, рвется по швам. Только улыбки, если удаются, сразу отливаются в раз и навсегда застывшую форму. А здесь наоборот — все определилось, и только улыбка порхает неуловимо. Почти как у Джоконды Леонардо, но более впечатляюще. Человек такого не сделает. В детстве я думала, что можно сделать себе лицо. Достаточно выбрать желаемую форму, например, лба, — образцом может послужить репродукция, взятая из альбома. Из каждого портрета выбиралась только какая-либо деталь, выдержавшая самую строгую критику — ухо там или разрез глаз, — полностью ни одно лицо не устраивало. Дальше надо было сосредоточиться на выбранном, представляя, что мой нос, например, принимает те же очертания, что и образец с картины. Я думала, что если не сдаваться в своем упорстве, то результат будет на лице. В этом была доля истины, но я, вследствие неразумности, упускала из виду, что нельзя работать над частью, не имея в виду целого. В итоге лицо у меня стало гораздо более асимметричным и не таким миловидным, как обещало быть в детстве. И все потому, что ни одно лицо на портретах не соответствовало моему внутреннему идеалу, чтобы я могла воскликнуть — это именно то, что я хочу, от начала и до конца. Конечно, правильней было бы в этом случае строить свой идеал, но мое восприятие было еще не настолько окрепшим, чтобы обходиться без внешних подпорок. Все, что я умела, — отличить среди богатства предложений то это или не то, и не то отвергнуть. Какое же то я выразить еще была не в силах и приближалась к нему, отбрасывая несоответствия. Я вообще долго не могла словами объяснить, что такое красота.
А еще больше занимал основной вопрос, который всех изводит в этом возрасте, — кого назвать самым-самым. В данном случае — красивым. Подсказку я нашла в «Королеве Марго». Оказывается, у нее в детстве были совсем белокурые волосы, очень красивые, в юности они превратились в роскошно-золотистые, а в зрелые годы стали блестяще-каштановыми. Всегда было красиво, но по-разному. И все время вились, в младенчестве локонами, а потом — мягкой волной. У меня же как были каштановые, так и остались, только оттенок стал рыжеватым после долгих усилий воли. И еще я добилась годам к шестнадцати, что они у меня тоже закудрявились. И сразу в моду вошли гладкие. Но я больше не стала ничего менять — столько сил было потрачено. Да и так мне больше нравилось. А благодаря королеве Марго я поняла, что самая-самая красивая — это когда ты не просто сейчас красивая, в эту минуту. Такая минута бывает у каждой. У кого-то это действительно минута, у кого-то — десять минут, у кого-то — два года. Но мало кто бывает на высоте в любом возрасте: в младенчестве — пухлым розовым карапузом с ямочками, потом — жизнерадостной девочкой с колечками волос, подпрыгивающими все время от непоседливости, затем изящной девушкой с грациозными движениями, не пропадающими даже во время сна, и наконец — царственной женщиной, повергающей всех в трепет. И это еще не все. Она должна родить разных детей, и чтоб каждый был исключительно хорош в своей особой манере — от мужественного богатыря блондина до жгучей томной брюнетки.
Опомнись, куда тебя заносит? Ты что, забыла, где находишься? Можешь ты хоть в эти минуты отнестись ответственно? Что ты прячешь голову, как страус? Слышишь, снаружи уже плачут. Готовься лучше к тому, что тебя скоро вынесут. Мне очень жаль. Я уже привыкла к этому месту. Вот эта облупившаяся краска на стене, на которую я все время смотрела, пока думала. Мне ее будет недоставать. Напоминает профиль Нефертити. Не ново, — придумай что-нибудь еще. Я же не виновата, что все трещины и выбоины имеют свойство вырисовывать ее или карту Африки… Для меня, по крайней мере… Брови-то зачем расчесывать? Странные люди, это уже излишне. Я все, конечно, понимаю, профессиональная честь обязывает и все такое, но никто же не обратит сейчас внимания на эти мелочи. И вряд ли кто-то поблагодарит — я не могу, остальным будет не до этого. Надо поизлучать из себя благодарность, может, они почувствуют… Все, выносят. Не впадай в панику. Соберись. Если ты сейчас потеряешь сознание, неизвестно, где потом очнешься. Можешь ведь тогда ничего не понять и испугаться. Так что не распускайся. Постарайся смотреть на все со стороны, теперь это легче сделать. Притворись, что это не с тобой происходит. Сколько их собралось! Господи, кого тут только нет. А это кто такие? Да, мы же учились вместе. Я и забыла про их существование. Откуда они всплыли… Господи, неужели это все правда, а не снится мне? Вот родители… За что мне такое, почему я должна все это видеть? А он где? Вон стоит. Особняком как-то. Бедный. А вот и моя компания. Жмутся друг к другу, растерянные такие. И у всех глаза зареваны. И с цветами все. Как они могли? Предатели! Значит, они поверили и приняли настолько, что рыдали все эти дни. И даже докатились до того, что цветы купили недрогнувшей рукой. Взяли и поставили последнюю точку. Как будто так и надо. Как будто ничего другого они не ожидали. Нет чтобы сопротивляться! Ну, не горячись. Видишь, они так страдают. А он цветы не принес. Молодец. При его-то неравнодушии к мнению окружающих. Значит, правда не смог. Все равно и у него глаза на мокром месте. Он тоже поверил. А куда они денутся? Ты сама уже все приняла. Но так не должно быть!
Смотри, они увидели это и заплакали. Я опередила это. Только сейчас принесли. А на меня никто не смотрит. Меня не видно. Я и так знаю. А где я на самом деле? Кажется, что сразу всюду, во всей комнате. Это оттого, что сейчас нет чувства спины…
Я могу видеть спокойно и вперед, и назад, одинаково и вверх, и вниз, и вправо, и влево. Откуда же я вижу? Значит, я где-то в одном месте, с которого смотрю? Да, я могу приближаться и удаляться. Стоит только захотеть. Или обратить внимание. Нарастает. Что это? А, это всего лишь звуки рыданий. Что-то они странное при этом выделывают. Как будто они все стали чем-то одним. Или как будто из них выкачали все признаки различия, каждый из них стал одинаковой моделькой целого, в которое они соединяются. Они синхронны в движениях. Они как будто поочередно копируют последовательность движений, которую им навязывает их более великий оригинал. Они повторяют его движения в миниатюре, но в то же время слитностью своих действий позволяют осуществиться единому движению в крупном масштабе, которое они воспроизводят. Что это они делают? Забыла, что ли? Это называется — прощаться с телом. Да, конечно, понимаю. Никогда раньше не приходилось наблюдать. Забавно, они как бы пишут музыку своими телами. Нет, держат ритм и исполняют мелодию, которая не ими написана. Каким-то шутником, безусловно обладающим вкусом, но несколько лишенным фантазии. Как он завладел ими! Никто не уклоняется от задаваемых манипуляций. Раз — подошел, не выходя из ритма, развернулся, наклонился, выдержал паузу, развернулся обратно, продолжил движение, два — подошел, развернулся, наклонился, еще больше склонился, приложился, выпрямился, пауза в три четверти, развернулся, пошел, три — подошел, развернулся, скрестил руки на груди, склонил голову, пауза с четвертью, опустил руки, выпрямил голову, развернулся, пошел. Раз, два, раз-два-три, раз, раз, три, два, два, два, три, раз-раз, три-два-три. Неподвижны только родители и он. Мама сидит у изголовья, иногда что-то поправляет, папа стоит в ногах. Он так и остался стоять в своем углу. Но и они участвуют, не участвуя. Вместе они образовали стойкий островок в форме равнобедренного треугольника, который служит стержнем, вокруг которого все вертится. Основу карусели, которая тоже крутится, но не меняет формы. Этим движением они что-то делают со мной, не нарочно, я понимаю. Но они как будто выстраивают меня в каком-то порядке. Мне это не нравится. Но они не виноваты, они сейчас собой не владеют. И плач их тоже не подчиняется им. Живет по своим собственным законам. Он то обрушивается на них со всего размаху, то утихает, делается более протяжным или пробивается через них порывами, сильными, но короткими. Они только исполняют его. Он и меня то поглощает, то выносит на гребне, то вертит в водовороте. Я как будто пьяная. Что? Они. Как? Уф. Что-то мелькало, мелькало. Мелькает. Как будто я резко перемещаюсь и в то же время неподвижна. Как это может быть? Что они теперь проделывают?
Это уже не они. Они сейчас ни при чем. Сидят себе тихо. Мы просто едем. В автобусе, кажется. Смотри на город. Может быть, последний раз видишь. Не могу, дай мне собраться. Хорошо, что они так тягостно молчат. Эта тяжесть спрессовывает меня, не дает расползтись. В ней так спокойно. Если бы они не прерывали ее своими рыданиями, не продырявливали. Она бы всех нас окутала, успокоила. Я же чувствую, что они насилуют себя, чтобы зарыдать. Они накачивают себя, чтобы потом звуком прорвать пелену, объявшую нас. Им кажется, что тишина, их охватившая, нечестна по отношению ко мне. Не понимают, что сейчас это единственное, что нас объединяет. Я чувствую, если бы у них хватило отважности предаться этому, я смогла бы с ними говорить. Они смогли бы меня услышать. Но так тоже ничего. Как в колыбели. Раскачиваешься мерно, потом звук — остановка, немного резкая, потом опять плавность. Совсем остановились. Уже приехали? Только приспособишься к чему-нибудь, сразу все меняется. Но хотя бы сейчас могу все нормально воспринимать, нет больше этой свистопляски. Сколько автобусов! Я думала, этот один. И еще многие на своих машинах приехали. Вон его машина. Где же сам? Не видать, куда делся. А, вот он. Помогает этот ящик нести. Забавно, они с отцом стали плечом к плечу. При моей жизни такого не случалось. Отец же не мог ему простить, что мы никак не поженимся, думал, это его вина. А сейчас прямо как два голубка рядом. А сзади держат — ну, конечно, кто же еще — мои самые л