Последнее лето — страница 91 из 116

Батальонная рация, которую придали группе, была разбита прямым попаданием мины вскоре после переправы, но лейтенант, командир группы, тогда еще живой, сразу отправил двух оставшихся без дела радистов, чтобы добрались до своих и сообщили обстановку. Пошутил, когда заходили обратно в воду:

– Имели позывной «Олень», значит, должны – одна нога здесь, другая там!

Заменивший командира группы старшина был час назад ранен, лежал в забытьи, и после него команду над оставшимися людьми принял сержант Никулин, последние три дня бывший связным при командире группы. Уже под его командой отбили вторую атаку немцев, когда они, прекратив минометный обстрел, спустились с двух сторон и пошли низом, по берегу.

Встретили их огнем из трех ручных пулеметов – станковый, как и рация, был разбит миной, – наводили по вспышкам их автоматных очередей, и немцы, как и во время первой атаки, не пошли дальше. В темноте по стонам было слышно, как они оттаскивают назад своих раненых.

Поначалу все шло даже легче, чем ожидал Никулин. Выход к пойме реки преграждала полоса густого леса. Группу подбросили на двух грузовых машинах. Машины прикрывал танк. До леса проскочили без помех, только раз вдали, в овражке, танкисты заметили скопление немцев и обстреляли их, разогнали. На опушке машины развернулись и пошли назад, танк тоже.

Разведгруппа, миновав лес, подошла к Друти без единого выстрела с той стороны. Хотя середку реки пришлось преодолевать вплавь, переправились быстро. Уже прыгали до этого через четыре реки, и каждый раз первыми, держали при себе на такой случай разные подручные средства; даже две пустые бочки тащили, чтобы, пустив их стояком вплавь, сложить внутрь гранаты, диски, другое хозяйство. А тут в лесу, на краю поймы, еще наудачу стоял ветхий сарайчик; разметали его и связали плотики, потратили на это моток трофейного телефонного провода. Некоторые набили сухим прошлогодним сеном из этого сарайчика гимнастерки, шаровары, плащ-палатки, застегнули, завязали и с ними, как с поплавками, – в реку. Шедшая с группой медсестра не пожалела бинтов, порвала на куски, чтобы солдаты продели в ушки сапог – и на шею… Опыт имели, не растерялись…

А бой начался, когда уже оказались на западном берегу. И сами переплыли, и «максим», и два 82-миллиметровых миномета на плотиках переправили. И вдруг, переправившись, уже в полутьме увидели, как сзади, выше по течению, из лесу густо высыпали на тот, на восточный берег немцы, чуть не батальон, – значит, почти одновременно спешили через этот лес к Друти, но немного отстали.

Увидев немцев, командир группы, не считаясь с их превосходством в силах, приказал открыть по восточному берегу огонь из обоих минометов. Было видно, как рванулись первые мины – и на берегу и в воде, среди переправлявшихся немцев. Продолжали вести по ним огонь и в темноте, наугад, до последней мины, а мин с собой было немного.

Немцы сначала растерялись, но вскоре открыли ответный минометный огонь с того берега, а потом и с этого, из глубины. Клали мины густо и оттуда и отсюда, а после того как переправились, наверно, получили приказ уничтожить русских пока не поздно и, не дожидаясь рассвета, два раза ходили в атаку.

А после всего этого каждые две-три минуты – мина, если не рядом, так близко. И от мин тоска берет, и раненые стонут… Медсестра, которая рвала бинты, чтобы сапоги связали за ушки, давно лежит мертвая на песке…

Никулину почему-то казалось, что именно рассвет принесет спасение. Вот ночь кончится, рассветет – и на подмогу подойдут наши! Хотя рассвет мог, наоборот, принести гибель, потому что немцы, скорей всего, когда рассветет, и пойдут в новую атаку.

Но после пережитого за ночь об этой утренней атаке Никулин думал как-то бестрепетно: хотя бы увидишь немцев в глаза! Ночью жутче: бьешь по ним, а не видишь, остановил или нет. Может, не остановил? Может, какой-то из них через минуту рядом окажется! А когда рассветет – все на виду!

Никулин уже два раза обползал всех, кто лежал в круговой обороне: проверял, как окапываются. Особо подгонять не приходилось: сами понимали, что в одном спасение – залезть поглубже в землю. Рыли и саперными лопатками, у кого были, и кинжалами, котелками, пряжками от ремней, своими и снятыми с убитых касками, благо почва податливая – песок.

Никулин скомандовал вырыть в песке траншейки и для раненых – для тех, кто не мог для себя постараться; а раненому старшине сам отрыл окопчик рядом с собою. И теперь лежал, передыхая, на спине, сняв для удобства ремень, и протирал подолом гимнастерки затвор автомата, в который набился песок. Делал то же, что приказал и всем другим, – проверял оружие.

Лежал, сожалея, что у них не осталось в запасе ни одной мины. Один из минометов цел, а мины ни одной. А если бы иметь хоть несколько и, как только немцы пойдут, ударить по ним, когда они уже считают, что у нас ничего нету, – другое дело!

Провоевав большую часть войны минометчиком, Никулин верил в свое оружие и жалел, что лейтенант, командир группы, когда был жив, позволил израсходовать все до одной мины. Если бы он, Никулин, распоряжался еще тогда, как распоряжается теперь, оставшись за старшего, он хоть несколько мин, а оставил бы про запас.

Старшину, который стонал, лежа в беспамятстве, Никулин не успел узнать, что тот за человек, и жалел его не больше всякого другого – всех жалко! А особенно жалко медсестру за то, что она, не такая уж молодая женщина, на вид ровесница его, Никулина, жены, безотказно шла с ними все эти дни, как солдат, и повязки и шины накладывала, и раненых на себе таскала не хуже санитара, и все время невредима… А тут на берегу от немецкой мины сразу как и не было женщины!

Убитого лейтенанта Никулин тоже жалел с особенной силой: лейтенант был еще молодой годами, но войну прошел всю насквозь, взад и вперед. И Никулина, пришедшего к нему три дня назад с пополнением, сразу хорошо понял. И хотя Никулин не скрыл, что побывал в штрафбате, лейтенант не посчитался с этим, а сразу же, как опытного солдата, взял к себе в связные. Посчитался не с тем, что Никулин угодил в штрафбат, а с тем, что после штрафбата из команды выздоравливающих поспешил в бой.

Разговор о прошлом зашел с трех нашивок за ранения, Узнав, что Никулин до штрафбата был сержантом, лейтенант так и звал его – не по фамилии, а «сержант», и смеялся: «Считай, что тебе уже обратно присвоили, еще неделю повоюем, так и будет!» Вообще был смешливый, веселый. Но при этом помнил, что Никулин намного старше. Сам был быстрый и требовал, чтобы все – быстро! Но зазря не торопил. Да и причин не имел при том старании, которое привык проявлять на войне Никулин.

«Из-за того старания и попал в беду», – думал Никулин о себе теперь, после того как кровь – на счастье, малая, – которую он пролил в атаке в первый же день наступления, и собственное желание пойти обратно в строй из команды выздоравливающих сняли с него ту вину, которая была за ним и которую после всего этого он сам считал уже не виной, а бедой.

Он лежал под немецкими минами вместе с другими солдатами на западном берегу Друти, впереди всех в целой армии, чего сам, конечно, не знал; знал только, что впереди всех в батальоне, – и тосковал оттого, что ничем не может ослабить этот немецкий огонь. Он не хотел быть убитым, так же как и все другие, лежавшие вместе с ним, и ждал подмоги еще нетерпеливее, чем они. Не потому, что больше, чем они, хотел жить – жить хотели все, – а потому, что, после того как принял команду над этими двумя десятками людей, чувствовал себя не только ответственным за их жизнь, но и как бы отчасти виноватым перед ними за то, что до сих пор не пришла подмога.

Война, на которой Никулин теперь уже четырежды был ранен и видел столько повседневных опасностей, сколько приходится лишь на долю солдата, больше ни на чью, – заставила его притерпеться и к виду чужой смерти и к мысли о собственной.

Но эта же война, ожесточившая его чувства, приучила его не унывать, приучила, что солдаты остаются живы, когда и сами не ждут, и выходят из безвыходных положений, и получают помощь, когда ей уже неоткуда взяться.

Никулин лежал и думал о тех двух радистах, посланных к нашим, что они уже должны были дойти. Он хорошо знал, что на войне бывает всякое: могут и заплутать, и после двух переправ туда и назад не осилить усталости и ночного страха и перележать где-то остаток ночи, пока обстановка не прояснится. Знал, что и такое бывает. Но, имея веру в людей и сам не приученный обманывать этой веры, считал в душе, что оба посыльных, если только живы, дошли и сообщили. А почему наши до сих пор не идут – тоже не потому, что не хотят, а потому, что пока не успели: может, натолкнулись на дороге на немцев – стрельба идет не только здесь, а и там, на восточном берегу Друти. И если даже посыльные не добрались, погибли, то, что немцы все бьют и бьют из минометов и уже несколько раз светили ракетами, должно объяснить нашим, что мы тут не умерли, ведем бой, немцы над пустым берегом светить не станут. И минные разрывы все же слышны, звук над водой далеко бежит, тем более среди ночи…

Сразу после переправы, когда передали по рации свои координаты, лейтенант радостно сказал Никулину: «Все в ажуре, уже знают про нас – где!» Никулин вместе с ним порадовался: какая хорошая вещь – радио. Почти все он знал на войне и почти все умел, а вот с радиосвязью соприкасаться не пришлось – так уж вышло. Другое дело – проводная!.. Тогда, сначала, порадовался вместе с лейтенантом, а теперь, когда и рация разбита и лейтенанта нет, под разрывы немецких мин с тоской вспоминал о проводной связи. Вспоминал, как в сорок третьем году на Украине, на Пеле, тоже участвовал в переправе – и солдата, который плыл рядом с ним, посреди реки ранило, хотели помочь этому солдату доплыть обратно, а он просил, наоборот, пособить добраться вперед, на западный берег. И его, как на поплавки, пристроили на лямку между двумя пустыми снарядными ящиками, поддержали и вытащили, хотя у самого берега его еще раз стукнуло, уже насмерть. И только когда вытащили, увидели, что он телефонист – конец провода обмотан вокруг пояса. «Хотел с этим концом доплыть, доставить связь – и доставил!» – подумал Никулин с уважением к этому давно погибшему человеку и к проводной связи, которая для него по-прежнему оставалась самой надежной из всех.