Я задумался о севере. Не о Милане – домой возвращаться не хотелось, почему-то я подумал об озере Стреза, где в это время полно цветущих азалий и старичков в белом, которые сидят себе в тени величественных гостиниц, пьют апельсиновый сок и читают газеты, пока из-за гор на них поглядывает Европа. После обеда зазвонил телефон. «Да, неплохо, – согласился Грациано Кастельвеккьо, – только на Крит не езди. Там одни камни». Он вернулся накануне или днем раньше – сам точно не помнил, помнил только, что разыскивал меня, это да. «Главное – не принимай поспешных решений. Жду тебя, – сказал он, – здесь такая красота».
Красота была на пьяцца Навона; когда я туда добрался, меня, как обычно, посетила глупая мысль о том, что небо над площадью красивее, чем над остальным городом. Я сразу заметил старого приятеля. Он был в одном из своих легендарных костюмов, сидел в кресле бара «Домициано», подставив солнцу бледное лицо в темных очках. Грациано отпустил бороду, обе руки были заняты: в одной он держал пиво, в другой – скотч.
– Не надо столько пить, – сказал я, подходя сзади, – ты разве забыл, что алкоголь – медленный убийца?
– А я не спешу.
Мы всю жизнь так шутили. Когда расцеловались, я спросил, зачем ему борода. Грациано поднял палец, призывая говорить тише.
– Я здесь инкогнито, с бородой и в темных очках. Как незадачливый исполнитель кул-джаза.
Для полноты картины не хватало наркотиков, но он сказал, что это для университетской публики, что лучше всего – старый добрый тандем: пиво с виски. Когда речь шла о выпивке, он не шутил. Однажды я видел, как он поднес к губам бутылку пива и вылил себе за ворот. Я не помнил, чтобы сам даже в лучшие времена показывал такие классические примеры дисметрии[17].
– Вот ты и выдал себя, – заметил я. – Никто, кроме тебя, не пьет сразу из двух стаканов.
– Неправда, – возразил он, поднимая обе руки, – здесь тоже все изменилось. Теперь никто не держит скотч в левой руке, а пиво – в правой, правильно держать пиво в левой, скотч – в правой, и никак иначе. Я на этом собаку съел. Ну, как дела?
– От кого прячешься?
– От жены, малыш, и помни: ты меня не видел. Только не думай меня заболтать, я спросил, как у тебя дела.
– А как ты думаешь? – сказал я, обводя взглядом площадь. – Все у меня нормально.
В этот час на площади паслись в основном старики, дети на велосипедах и жмущиеся к фонтанам мамаши. В барах, в тени церкви, немногочисленные посетители пили кофе, листая газеты. Не хватало только азалий и озера. Вокруг не было ни одной знакомой физиономии, хотя еще пару лет назад мы бы постоянно наталкивались на друзей, переговаривались между столиками, перемещались туда-сюда вместе с креслами, чтобы их не увели. Прошли те времена, лишь официанты были те же самые, официанты всегда те же самые, что бы ни происходило. Увидев старину Энрико с лицом не пользующегося успехом комика, я заказал апельсиновый сок. Грациано ухмыльнулся.
– Не думай меня заболтать, не надейся обхитрить лучшего друга. Мне прекрасно известно, что на закате ты запираешься в сортире и пьешь бодрящее.
– Нет, – сказал я, – неправда, и тебе это известно.
– Точно, – ответил он, – я вру, зная, что вру. Просто грустно вернуться домой и увидеть, что в твою честь глотают витамины. Расскажешь, почему завязал?
– Боялся, что у меня получится.
– Что получится?
– Отдать концы.
Он помолчал, потом стал раскуривать сигару, что заняло некоторое время. Закончив, повернулся ко мне с обезоруживающей улыбкой.
– Вот молодец, все-то он у нас знает.
Грациано снова положил ноги на стоящее на солнцепеке кресло, разглядывая из-под темных очков двух молодых людей за столиком напротив. У них были длинные, тщательно расчесанные волосы, сандалии, индийские рубахи и ремни. Они пытались играть на флейте. Внезапно Грациано пустил дым в их сторону.
– Тоже мне, бунтари с дудочками, – сказал он.
Ребята перестали играть и переглянулись. Потом тот, что покрепче, показал Грациано флейту и вежливым тоном поинтересовался:
– Хочешь, засуну тебе в задницу?
Грациано улыбнулся из-под очков.
– Звук не сильно изменится.
Тут я поднялся и положил деньги на столик. Я хорошо знал Грациано, он не умел вовремя остановиться.
– Видал, что за гуси? – спросил он, пока мы удалялись под портиками. – Но я их поставил на место, да?
– Конечно, ты им показал.
– А то. Я этих бунтарей с их хреновыми дудками не выношу. Видал, какие красавчики? Зубы такие, что хоть железо грызи.
У него самого зубы были мелкие и гнилые. Из-за этого он выглядел бедняком даже в костюме за двести тысяч лир. Нищее детство выдают зубы, зубы и глаза, а Грациано во время войны наголодался. Его дважды оперировали, прежде чем поняли, что желудок у него болел из-за воспоминаний о том, как он голодал в детстве. Мы сняли пиджаки и шагали по солнцу.
– Ну так что, – сказал я, – на Крите одни камни?
– И ни единой пращи.
– Камни-то большие? – уточнил я, догадавшись, что и на этот раз ему не повезло.
– Большие, маленькие, какие угодно. Надоело! – буркнул он, когда мы входили на Кампо-деи-Фьори.
Мы покружили между прилавками рынка, залитого солнцем и манящего всякой вкуснятиной; один памятник Джордано Бруно стоял угрюмый и молчаливый, но у него на то имелись веские причины. Дойдя до Понте-Систо, Грациано решил не переходить реку, чтобы не слишком приближаться к жене, которая, как и все американки – любительницы фольклора, жила в Трастевере. Я был едва знаком с Сэнди, женщиной лет на двенадцать старше его, с колючим характером. Дочь сосисочного короля, она принесла в приданое «бентли», голубого пуделя, двух пятнадцатилетних дочек-близняшек и слабый запах курева. Грациано поначалу смотрел на нее свысока, но с тех пор, как больше не мог с ней спать, все изменилось. Случилось это во время поездки к ней домой, в Техас, когда до него дошло, что она невероятно богата. С того дня он не мог до нее дотронуться. Как он сам говорил, половое бессилие вследствие изумления. Поэтому они много путешествовали – чтобы Грациано отвлекся, но чем больше он путешествовал, тем больше изумлялся. Поездка на Крит обернулась смертельной скукой. В конце месяца, за который он намеревался дописать роман, Грациано встретил девушку, гречанку по имени Ниаркос, и они вместе подняли паруса, захватив с собой четыре миллиона, принадлежавших его жене. А потом за четверть часа спустили все в казино на Корфу. Планировали удвоить капитал, вернуть деньги Сэнди и спрятаться на каком-нибудь островке в Эгейском море, однако на следующее утро после проигрыша Ниаркос исчезла, пришлось звонить жене, чтобы она вызволила его из гостиницы, где его держали в заложниках, ожидая оплаты счета. Сэнди приехала с близняшками, и когда Грациано в качестве оправдания поведал ей утешительные новости о том, что с ленивым отростком у него все в порядке, его огрели сумочкой так, что чуть не выбили глаз.
– Знаешь, Лео, – сказал он, снимая очки, чтобы показать глаз, под которым все еще был синяк, – это что-то невероятное! Я про Ниаркос. Такая краля, ты даже не представляешь. И ведь не дочь богача, в лучшем случае – родственница крупье. – Он помолчал, вспоминая Ниаркос. – Впрочем, чего ждать от жизни, если, когда появляешься на свет, тебе первым делом дают оплеуху?
– Весьма глубокомысленно, а потом?
– А потом беда, малыш, страшная беда! Хуже, чем попасть в лапы инквизиции. Я-то думал, что после перезапуска ленивый отросток заработает, и, полагая, что есть только один способ успокоить Сэнди, взял и толкнул ее на кровать. Как настоящий мужчина, господи ты боже мой! Да что там, она уже была готова простить всех и вся, а я – ничего. Все вспоминал Ниаркос, как лопухнувшийся финансист.
– Ладно, с кем не бывает.
– Да ты чего, – мрачно сказал он. Потом до него дошло. – Да ты чего, – повторил он. – Неужели и старик Манолете[18] промахнулся?
– Сегодня ночью.
– Бедный малыш, – сказал он, обнимая меня за плечи, – поэтому ты решил поднять паруса?
Отвечать не хотелось, мы уселись на парапет и стали смотреть на реку – грязную, безмятежную, невозмутимую.
– «О богах я не много знаю, – торжественно произнес Грациано, – но река…»
– «О богах я не много знаю, но думаю, что река – коричневая богиня, угрюмая и неукротимая»[19], – сказал я. – Дружок, это Элиот, нельзя его так цитировать.
– Ты думаешь, меня легко заткнуть? Вот, слушай: «угрюмая и неукротимая и все-таки терпеливая», – сказал он, поднимая палец. – Как там дальше про море и реку?
– «Река внутри нас, море вокруг нас».
– Молодец, малыш! Что читаешь?
Когда я ответил, что «Илиаду», он закатил глаза.
– О господи! Ты только послушай. Я претерпеваю адские муки, а он чем занимается? «Илиаду» читает!
– Чтобы нам было о чем поболтать, когда ты вернешься, – сказал я. – Разве ты побывал не на воспетых Гомером морях?
– Скажешь тоже, – вздохнул он, – там одни камни.
– А море? Какое там море?
– Море? – Он на мгновение задумался. – Море было вокруг.
Мы пошагали вдоль Тибра в густой тени платанов. То и дело останавливались полюбоваться видом на берега, менявшимся с каждым поворотом реки, – на купола, мосты, старинные здания, словно пропитавшиеся светом и сберегающие его до сумерек. Наконец показался замок Святого Ангела – темный и массивный по сравнению с окружением, с ржавым ангелом на верхушке.
– Надо что-нибудь замутить, – заявил Грациано. – У тебя какие планы?
– Я же тебе говорил.
– Так не годится, малыш. Никто за тебя не решит. Так больше нельзя.
– И ты туда же?
– А как же, ради спасения твоей души. Так больше нельзя, – сказал он, указывая на ангела. – Что ты ответишь, когда ангел тридцатилетия встанет перед тобой с огненным мечом и в последний раз спросит, на что ты потратишь жизнь?