Последнее странствие Сутина — страница 32 из 40

Гард! Рембрандтовская Хендрикье, входящая в реку, подобрав нижнюю рубашку, обнажая бедра… Она смотрит в воду. Модильяни никогда не рисовал ничего столь прекрасного, Гард! Она находится не в Лувре, а в Лондоне, я хотел поехать туда, только чтобы увидеть эту картину, женщину, входящую в реку, у меня была репродукция, которую я повсюду таскал с собой, прикалывал кнопками к стене. Не проходило ни дня, чтобы я не бросил на нее взгляд. Гард! Женщина, входящая в реку!

Он извинился, что не может предложить нам аперитив. У меня болезнь желудка, сказал он, спиртное мне нельзя. У него был граммофон, и он хотел поставить нам что-то из Баха, восхищался, насколько это прекрасно. Он открыл свою мастерскую, но я не увидела никаких картин, она была пуста и при этом не прибрана. Мне было все равно, я пришла не для того, чтобы увидеть художника. Я жила тогда в маленьком номере в Hôtel de la Paix на бульваре Распай, пригласила его послезавтра на чай с друзьями, купила торт и цветы. Он не пришел. Он не придет, сказал один из гостей. Это всем известно, у Сутина даже нет часов. Он забывает про любое свидание. Была уже почти ночь, маленькая комнатка плыла в облаке сигаретного дыма. Наконец, улыбаясь, пришел Сутин. Он плеснул немного чая в чашку, долил доверху молоком. Все разошлись, он остался последним. Он вспомнил, что вечером на Vélodrome d’Hiver кетч, мы поехали туда на такси. Сутин взял для нас лучшие места, у самого ринга. Он был весел, шутил. Я не знала толком, что такое кетч. Это очень хороший вид спорта, объяснил Сутин с торжественной улыбкой. Разрешается бить ногой по лицу и даже бодать головой в живот. Он засмеялся тихим смехом и мягко коснулся уголков рта кончиками среднего и большого пальцев.

Гард! У нашего воскресенья было имя. Мы часто ходили в Лувр. Я был убежден, что картины следует смотреть только в одиночестве, я верил в это десятилетиями. Теперь у каждого из нас было четыре глаза, и я видел все заново. Гард! Подошвы ног ангела, покидающего Товию! Добрый самаритянин! Как он, стоя на лестнице, оглядывается на избитого грабителями человека. Вирсавия с письмом Давида! Вирсавия! Маленький церковный служка с кропильницей и кропилом на Похоронах в Орнане Курбе! Помнишь ли ты маленького служку? Его взгляд? И ската Шардена, не забудь про ската! Лувр был для нас воскресеньем. Воскресенье было Вирсавией, маленьким служкой, скатом.

Внезапно он поднялся, еще до конца последнего боя, ему стало нехорошо. Невыносимое жжение в животе. Он хотел немедленно отправиться домой и попросил меня проводить его. Внезапно он стал жалким и доверчивым, как будто знает меня уже давно. Я помогу вам, я буду о вас заботиться, сказала я. На Вилла-Сера я приготовила ему грелку и принесла стакан теплой воды «Виши». Его боль успокоилась. Он закурил и начал говорить, рассказывал о своей болезни, которая мучает его уже несколько лет. В юности плохое питание и алкоголь испортили ему желудок. Время от времени он повторял страдальческим голосом: Вы ведь не оставите меня?

Гард! У нас верят, что каждый человек имеет в своем теле крошечную косточку, называемую миндалиной. И знаешь, где она находится, эта миндальная косточка? Вблизи шейного позвонка, атланта. Она таит в себе душу человека, его внутреннее ядро. Гард! Эта косточка не поддается разрушению. Даже если все тело человека растерзано, сожжено, уничтожено – миндальная косточка остается нетленной. Это искра неповторимости человека. И, как верят, при воскрешении человек будет воссоздан из этой маленькой косточки. Я никогда не верил в воскресение, даже тогда, в нашей смиловичской пыли, я не мог в это поверить. Мы можем ждать вечно, Машиах так и не вспомнит о нас. Но в косточку я верю по сей день. Когда ты была в Гюрсе, я говорил с твоей миндальной косточкой, шептался с ней.

Но успокоение продолжалось недолго, боли возобновились и стали даже мучительнее, чем раньше. Я приготовила еще одну грелку, он уснул. Я полночи смотрела на него, как он спал, и он казался красивым, распростертый в своей ужасающей худобе. В конце концов я, обессилев, опустилась на постель рядом с ним. Когда на рассвете я встала и собралась уходить, он всполошился: Герда, вы ведь не уйдете? Он схватил меня за руку: Герда, сегодня ночью ты была моей хранительницей, ты держала меня в своих руках, теперь я держу тебя! Ему не нравилось мое немецкое имя, и так он окрестил меня Гард, его ночной стражницей, его хранительницей. Я стала уже забывать мое имя Герда.

Гард! Я все еду и еду в Париж, как тогда, в 1913 году. Я теперь не из Вильны, а с Луары, рядом с демаркационной линией. Сегодня нет смысла переходить ее, я слишком долго ждал. Мне нужно на операцию. Я еду в белый рай. Я еду в молочную страну.

Он был загадочным, одиноким, полным недоверия. Все в нем было странным и чужим. Я жила с ним, не имея понятия, что он за художник. Работая в мастерской, он не терпел, чтобы его беспокоили. Он использовал множество кистей и в запале работы бросал их одну за другой позади себя на пол. Тюбики из-под краски, кисти валялись повсюду, смятые и разодранные. Иногда он наносил краску руками, намазывал ею кончики пальцев, и краска оставалась под ногтями, ее невозможно было смыть. Закончив работу, он ставил картину лицом к стене, чтобы никто не мог ее видеть. Он совершенно серьезно запрещал мне смотреть его картины. Запирал их в шкафу. Ограждал от моих нежеланных взглядов. И я ни о чем не просила. Мне было достаточно жить рядом с ним. Мы были созданы для того, чтобы понимать друг друга, я любила его. Вот и все.

Гард! Никто никогда не видел моих картин. Они были невидимы, как и я сам. Я боялся посмотреть на них снова, боялся услышать из них голос, приказывающий мне уничтожить их, распороть холст ножом, сжечь дотла. Я никогда не рисовал тебя, чтобы мне не пришлось тебя сжечь.

Два года перед войной мы с Сутиным проживали каждый день как единственный, наслаждаясь каждым текущим часом, радостью быть вместе, тихой сладостью хрупкого счастья. Мы добровольно отринули наше прошлое и закрыли глаза перед будущим.

Гард! Кто знает, что такое будущее. Это ягода малина. Оно будет холодным, там никто не будет любить нас так, как мы любим друг друга сейчас. Это пустыня. Полынь, отсутствие. Там стоят одни незнакомцы, которые качают головой, закрывают глаза перед нами. Гард! В Минске и Вильне я скорее хотел в будущее, я был нетерпелив, я спешил. Париж уже ждал в будущем, я стремился туда. Но будущее отвлекает от картины, которая возникает внутри нас. Остановить время – вот что стало моим желанием тогда, в Улье, и грубый холст с неохотой подчинялся мне.

В Hôtel de la Paix на бульваре Распай я познакомилась с австрийской парой, которая, как и я, бежала от гитлеровского террора. Они были в Париже проездом, ждали возможности уехать в Америку. Я обратилась к фрау Тенненбаум, спросила, не посмотрит ли ее муж Сутина. Доктор предложил сделать рентген желудка, Хаим согласился, чтобы доставить мне удовольствие. У Сутина, сказал мне Тенненбаум, очень глубокая язва желудка. Боюсь, болезнь зашла слишком далеко и не поддается лечению. Организм ослаблен и истощен. Думаю, жить этому человеку осталось не больше пяти-шести лет. Неужели нет никакой надежды? – спросила я. Будем надеяться на чудо, ответил доктор Тенненбаум, и прописал Сутину висмут, папаверин, ларистин. В то время мы все надеялись на чудо. Предчувствия самые жуткие, надвигается война, по радио все время эти визгливые речи, но все еще надеешься на чудо, разве не удивительно?

Носиться с этими чудесами, не думать ни о чем другом – вот была наша ошибка. Боль – это ошибка, которая живет внутри нас. Белый рай полон этого молока, которое ждет меня. Я не хотел утонуть в собственной крови. Гард! Кто никогда не уезжает, тот никогда не возвращается.

Сутин выбросил лекарства, назвал врача шарлатаном. Мадлен Кастен знала знаменитого специалиста, профессора Госсе. Его диагноз оказался совершенно таким же. И Сутин хотел теперь выздороветь, правильно питаться, глотать любые лекарства, какие прописывали врачи. Годами он питался вареным картофелем, безвкусной лапшой, сваренной в воде, овощными супами, кофе с молоком. Он был истощен, сквозь кожу можно было видеть его малиновые ребра. Теперь он снова находил удовольствие в еде, я покупала ему ветчину, готовила бифштексы, жареных цыплят… Он смеялся, видя мои блюда на столе, шутил: Не притрагивайся к курице, это все для меня. Ему нравилось снова быть живым.

Фигуры должны были приказать времени остановиться. Только язва желудка дурным пульсом дергалась в животе, упущенный ритм гнал ее вперед и вперед. Гард! Ты ведь не оставишь меня, когда мне нужно на операцию в Париж? Как часто я призывал тебя в последнее время! Мне кажется, я еду в холодное будущее. Там лежит молочная страна, все кругом белое, коровы белые. Мне надо пройти через эту белизну, и она исцелит меня, Гард!

Каждый месяц я замечала улучшение. Друзья поздравляли его. Я ощущала это как свое личное счастье, это была моя заслуга. Влюбленные с изумлением наслаждаются своими ласками. Иногда он принимался внимательным взглядом рассматривать мое тело. Ты прекрасна, сказал он мне однажды, смеясь, ты похожа на картину Модильяни! Я знаю, что выгляжу смешной, рассказывая об этом.

Гард! Поговори со мной, не с водителями, не с будущим, поговори со мной. Посмотри на меня, я лежу здесь, около тебя, на этом металлическом помосте. Ты знаешь мои любимые краски, киноварь, свинцовые белила, веронскую зелень. Поговори со мной!

В августе тридцать девятого мы отправились в Сиври, деревню недалеко от Осера. Эстонский художник Эйнсильд бредил этим местом, прекрасные пейзажи, абсолютное спокойствие, вдали от горячечного Монпарнаса. Показались колокольни Осера. Сиври, его единственная бакалейная лавка, табак, молоко, колбаса и швейные нитки. Кофе и аперитив в одном месте. Комната у мадам Галан, простенькая и чистая, за водой нужно ходить к насосу. Дорога в Иль-сюр-Серен, тополя и солнце. Сутин рисовал их не один раз. Мертвые зайцы, крестьянские дети с перепачканными ртами. Я раздавала им сладости, чтобы они сидели тихо. Это было наше последнее тревожное лето, Сутин с недоверием караулил прибытие газеты, пытаясь понять, что происходит по ту сторону границ. Первого сентября 1939 года – Польша, спустя два дня объявление войны Францией. Раньше мы были всего лишь двумя чудаками с Монпарнаса, приехавшими провести лето, теперь на нас внезапно пало подозрение, не шпионы ли мы. А уж «враждебные иностранцы» – наверняка. То, что мы сами жертвы преследования, никого не интересовало. Всего неделей раньше Молотов и Риббентроп подписали договор о ненападении. Мэр, месье Себийот, надулся от важности и