Айви повела плечами, определила, что и листья под ладонями, и кора за спиной – вяза, немного успокоилась и в тот же миг затряслась. Она, оказывается, страшно замерзла – вон и нос до сих пор помнит, что пальцы ледяные, и ноги с задницей почти не чувствуются, и зубы стучат. Айви повела руками по палой листве, чтобы сделать теплее, подождала, повела еще, подождала и заозиралась с неудовольствием. Листва не потеплела, трава и земля тоже, и воздух перед лицом и грудью оставался таким же стылым, как и шагом дальше. И так же пах гарью.
Это потому что я пьяная, что ли, подумала Айви обиженно. Ну и ладно. Еще мать-земля воспитывать будет. Поздно воспитывать. Сама согреюсь.
Она попыталась прогнать теплую волну от живота к ногам и рукам и прислушалась. Выходило плохо. Почти не выходило, если честно. Айви, разозлившись, попыталась вскочить на ноги, ойкнула и замерла, удерживая голову. Та норовила разойтись, как коробочка перезревшего мака, рассыпая бурую пыль плаксивых размышлений. Сочетание головной боли с телесным ознобом оказалось чудовищным.
Айви, морщась, покряхтывая, разок чуть не рухнув, поднялась, перебирая руками по стволу вяза, переждала дурноту и размялась. Стало чуть полегче, мышцы согрелись, боль в голове чуть притупилась. Страшно хотелось пить – не горлом и не нёбом, а всей утробой. Она была как ревущий черный мешок. Айви даже оглядела себя, с облегчением не обнаружив изменений.
Некоторое время она пыталась понять, как понять что-то, если ничего понять невозможно, и, наконец, с напряжением всех сил сообразила, что надо позавтракать, для этого добраться туда, где еда. Добраться отсюда. А где она, кстати?
Айви присмотрелась и замерла.
Она сидела на краю поляны. В середине поляны стоял Прощальный дом. В доме лежал Арвуй-кугыза – а скорее, его уже оставленная оболочка. Уже наступило утро, из-за верхушек дальних сосен показалось солнце, а из-за стволов – Круг матерей, за которым брели с полсотни самых стойких мары, бдивших всю ночь ради ее завершения.
Айви замерла, подумала, аж покачиваясь от усердия, что уместнее – подойти к остальным или так и наблюдать издалека. Выбрала второе – с учетом состояния и недавних размышлений. Остальные не знают, как Айви на них обижена, но это их не извиняет.
Мать-Гусыня подошла к порогу первой, подождала, пока пара бледных, но вроде не сильно хмельных крылов подведет поближе самовоз с разнообразной кладью, подхватила небольшой бочонок, – с медом, догадалась Айви, – подождала, пока Мать-Перепелка положит сверху стопку белья, покачнувшись, ступила на порог, посмотрела на окруженную колючими прутьями высокую корзину, почему-то по-прежнему торчавшую на пороге, посмотрела на дверь, которая медленно открылась, и вошла в дом.
Дверь так же медленно и беззвучно прикрылась.
На поляне стояла тишина. Полная тишина, небывалая. Айви только сейчас сообразила, что даже птицы не поют и листья не шелестят, и еще сообразила, что от этого, скорее всего, она и проснулась. Неуютно спать в мире, который пытается притвориться несуществующим.
В голове забухало. Айви поняла, что не дышит, спохватилась и осторожно, чтобы не помять страшноватую, но нужную почему-то тишину, вобрала воздух в легкие. Воздух был странно горячим и действительно попахивал гарью, будто едва вставшее солнце успело его накалить, вскипятить и немножко сжечь. От этого холод ринулся из костей и мышц так рьяно, что Айви поблазнилось, будто ее растягивают шкуркой на гвоздиках. Она поспешно выдохнула и вдохнула еще раз, и тут дверь грохнула, отлетев на петлях.
Мать-Гусыня поспешно вышла на порог, оглядела свой народ, который выдохнул и вздохнул, – и Айви с ним, – вцепилась в узел на платке и привалилась к столбу навеса. Все смотрели на нее и ждали, с каждым мигом все сильнее пугаясь того, что скажет Мать-Гусыня. А Мать-Гусыня молчала.
Ведь смотреть надо было не на нее.
Черный прямоугольник за ее спиной помутнел и побелел. Из дома вышел крепкий худой человек в белом платье старца – длинная рубаха с вышивкой и штаны, а вместо обычной обуви почему-то лапти, и вышивка не черная, как у старца, и даже не красная, как у всех, хотя такая вышивка на платье старца возбранена, а зеленая, со странноватым узором.
Это был не старец и даже не строг, а муж – лицо без морщин, хоть и какое-то пыльное, а борода кривая и странно двухцветная.
Муж, щурясь и помаргивая, замер на пороге в шаге от Матери-Гусыни, не отрывающей от него взора, провел ладонью по лицу и рассеянно отряхнул бороду, отчего густая светлая пыль и длинные седые пряди, медленно колыхаясь в неподвижном воздухе, опали на свежеструганные доски и на зеленую, в тон вышивке, траву. И не осталось у мужа длинной седой бороды – только куцая рыжая, отчего он стал очень знакомым, при этом очень незнакомым.
Странная невыносимость этого ощущения растопырила пальцы на руках и ногах Айви, а муж отряхнул ладони, посмотрел на них, на тыльные стороны, прищурился в сторону леса и повел головой, жмуря и распахивая глаза.
Когда взгляд дошел до Айви, ее бросило в жар. А муж, будто вспомнив, поспешно полез пальцами себе в рот, как давеча Сылвика лезла в пасть к Кулу.
Муж быстро, будто не веря, ощупал собственные зубы, провел по впалому животу, чуть задержав ладонь на подоле, пошевелил коленями, и они тут же как будто ушли в сторону. Муж качнулся, сел, обхватив голову руками, и тягостно вздохнул так, как умел вздыхать только Арвуй-кугыза.
Потому что это и был он. Только молодой, красивый и сильный.
Он жив, поняла Айви. Он не ушел, догадалась она. Он не бросил нас, сообразила она, готовясь упасть в озеро чистого нежного счастья. Как, наверное, и все, стоявшие на поляне.
Народ мары зашевелился и зароптал, рождая радостный вопль на весь мир, но сам его и убил единым выдохом. Народ мары умолк и перестал дышать, глядя на Мать-Гусыню.
И та оторвала наконец странный, небывалый для нее непонимающий взгляд от Арвуй-кугызы, запрокинула голову и старательно вдохнула, за весь свой народ и за себя, не дышавшую все это время, и зажала рот обеими ладонями, будто чтобы не закричать.
Да не будто. Впрямь чтобы не закричать.
Айви вдруг стало страшно.
Страшно, как не было никогда.
Она не понимала почему. Ведь Арвуй-кугыза не ушел к богам, он не бросил свой народ, он остался с ним. Значит, хорошо будет.
– Война будет, – тихо сказала Мать-Гусыня.
– Конечно, будет, – сказал Фредгарт. – Дикари зашевелились, отовсюду сообщения – из степи сухой и морской, с гор и из пустынь…
Он махнул рукой на кипу бумаг, свитков и выжженных обрывков, сваленных на столе, и закончил усталым голосом:
– Люди сходят с ума и боги сходят с ума. Лето было долгим, дожди обильными, травы тучными, урожай у всех у вас выдался двойным и двукратным, да-да, кое-где и трех. Теперь он начинает гнить, быстро. У всех так? Вот. И это полбеды.
– Вода, – сказал Айкин из Хоммайока.
Фредгарт кивнул.
– Вода. В колодцах гниет, в скважинах горчит, в реках цветет. Причем только в городах: чем дальше от стен – тем чище и спокойней. Искали отравителей, искали колдунов, многие признались…
Он осмотрелся и пожал плечами. Послы входящих в союз вольных городов и земель кивали, никто не ухмылялся.
Фредгарт продолжил:
– Все мы думали друг на друга, все успели сделать самые решительные выводы. Почти все, кто не идиот, полагаю, уже поняли, что друг на друга грешили зря.
Артехе из Аттамрога и Стурлу из Боргарвика переглянулись с тонкими улыбками.
– И на дикарей тоже, – заверил Фредгарт. – Дикарей точно так же начинает вытеснять их земля, может, чуть помедленнее – но, может, и наоборот. Но именно в дикарях наше спасение. И в надежде на то, что это правда божье попущение.
– Я немножко устал, – признался Стурлу. – Я думал, мы про поход на Рав говорить собрались, а про богов я и дома послушаю.
Фредгарт поморщился.
– Про Рав что говорить, с ним всё понятно. Срединная река, основа Великого торгового пути; кто на ней сидит, тот хозяин торговли и владелец врат мира.
– Мира дикарей, – вставил Артехе.
– Мира риса, перца, ча, кахвы и здоровых семян, – кротко поправил Айкин. – Ты давно со своих запасов хороший урожай получал?
– Я тебе деревенщина – такие вещи знать? – возмутился Артехе, но тут же вздохнул и согласился: – Давно.
– Значит, Рав нам нужен, – сказал Фредгарт. – И его в любой момент могут перекрыть дикари. И если с норгами и русами мы договориться можем, то срединная часть под лесными колдунами, с которыми не договоришься. Они не понимают ни силы, ни подкупа, ни ласки. Могут в любой момент закрыться или придумать что-то такое, что мы останемся отрезанными от остальной земли.
Стурлу засмеялся и подытожил:
– Всё как всегда, короче. Богам поклон, что колдуны русло больше не меняют, реки не перекрещивают и озёра в одно не сливают.
Собрание загудело воспоминаниями. Стурлу продолжил:
– И еще поклон, что силовые заряды придумали и нам позволили подглядеть. С самокатами и карами жить-то полегче, еще бы выращивать так же научиться… Ладно. Пусть себе выращивают, а нас пусть прикрывают, как раньше прикрывали, от аваров, от команов, от хунов, от элинов, от ромеев, от фарсов, от… Сколько же их, а? И все голодные, и все настырные, и все с богами, а тут нашим-то тесно.
– Богам тесно, нам просторно, – вступил наконец Одотеус из Убирена.
Фредгарт напомнил:
– Пока степь не пришла. Когда придет, будет нам и земли мало, и новый путь придется через степь прокладывать. Но это не мы через нее, это она через нас путь проложит, этот Фестнинг снесет, а с ним весь Вельдюр, чтобы овцам не мешал. А до того через ваши города пройдет.
Он помолчал, ожидая возражений. Никто не возражал. Особенно показательно не возражали Айкин и Артехе, хорошо знакомые с методами степного хозяйствования.
– Не вижу связи с Равом, – отметил Одатеус. – Он как-то помешает степнякам снести Убирен и Вельдюр?