– Куда? – спросил Эйди спокойно, будто этого и ждал.
– Куда угодно. Вы же к шестипалым сейчас? Вот туда.
– Ты не шестипалый.
– Ну… Вы тоже.
Эйди кивнул, хотел что-то добавить, но вместо этого спросил:
– Куда хочешь-то?
– В степь, – признался Кул тихо, сам не заметив, что говорит на родном языке, так, что получается «на волю».
Эйди, кажется, понял. Покосился на Ош, которая дернула ртом и снова отвернулась, и уставился на Кула, разглаживая и приминая бороду. Кул добавил, теряя уверенность:
– Я оттуда, мне туда и надо. А уйти не получается.
– А с нами получится?
Кул медленно вытер лицо рукавом, чтобы не заорать. Эйди прокартавил что-то длинное, Ош ответила коротко и решительно, повернулась и пошла к берегу. Запретила, с ужасом понял Кул. Колени ослабли, но плюхаться в траву было не по-мужски и не по-степному. Вот гадина, подумал он бессильно. А еще одета так же. Себе одной степь оставить хочет, что ли? Не гадина, а жадина?
– Пошли, – сказал Эйди. – Только побыстрее.
Солнце сверкнуло ярко и нежно, и небо стало, наверное, таким, как в степи, огромным и обнимающим. Кул заколотился в разные слова, которые должны были выразить его благодарность, но Эйди уже шагал за Ош, так что пришлось догонять молча.
Но благодарность вперемежку с восторгом и предвкушением разрывали Кула, так что долго молчать он не мог. Он хотел спросить, куда они отправятся, далеко ли будут ехать, сколько еще писем надо раздать, наконец, как и на чем двинутся в путь. Но эти вопросы показали бы, что Кул глуп и несообразителен. Понятно же, что раз идут к реке, значит, собираются отбыть на лодке или на плоту – лайвы, лоди и скипы здесь поодиночке не ходят, незамеченными не остаются и причаливать не могут. Если на лодке, значит, вниз по течению. Значит, к бесштанным южанам, а сначала, может, и в степь. Может, поэтому Эйди его и взял, а Ош согласилась. Она такая же, как Кул. Она его понимает. Может, даже знает.
– А таких, как я и она, много? – спросил он вполголоса и дернул за ремень на груди, чтобы было понятнее, что он имеет в виду.
– Еще есть, – сказал Эйди.
Кул обрадовался – ведь, если повезет, он больше не будет одним таким уродцем. Кул приуныл – ведь Ош, получается, не обязательно его родственница или соплеменница. Кул вздрогнул – ведь Эйди продолжил:
– А таких, как он, много?
И кивнул на Махися, который вырастал бугорком в траве то слева, то справа, негодующе скаля паутинную пасть на Кула.
Кул обомлел, покосился на Ош и совсем обмер. Ош застыла, холодно разглядывая Махися.
– Вы его видите? – с трудом выговорил Кул.
– Ну да, – чуть раздраженно подтвердил Эй- ди. – Кто это?
Махись, поняв, что обнаружен, страшно возмутился, перекинулся из лугового облика в дорожный, подбежал к Ош и стал тыкать узловатыми пальцами, которые Кул за все это время так и не сумел достоверно пересчитать, в ремешки и мягкие сапоги Ош, то раздуваясь так, что становился почти с нее ростом, то спадая до обычного размера, степнячке по пояс.
– Чего раздухарился? – спросил Кул с едкой досадой.
И за Махися ему было стыдновато, и за себя. Кул ведь даже не подумал, что бросает друга, спасителя и утешителя, который теперь останется один-одинешенек. Мары его не видят, а других ортов нет давно. Так, по крайней мере, Кул Махися понял.
Махись зашипел, растопырился и уставился на Кула. И у Кула во второй раз в жизни утек из головы настоящий мир, а вместо него разлился какой-то другой, слишком яркий, слегка выпуклый и с жирным слепящим отблеском, как на утренней капле росы. Да это и была капля, просто сильно увеличенная. И в этой капле была неподвижная середка, в которой крупный голый мары стоял рядом с перекошенным и как будто приподнятым в воздух, но все равно легко узнаваемым Эйди, и был подвижный край: слева шевелилась лесная тьма, а сзади к мары быстро подходил кто-то чуть сгорбленный в перехваченном ремнями, как у Кула, баулы, так называется моя одежда, полуобморочно вспомнил вдруг Кул, бау – ремень, баулы – ременная, вспомнил и тут же забыл.
Темный лесной мир был чудовищно ярким и страшным, хотя ничего страшного не происходило, пока сгорбленное баулы не распахнулось и не собралось быстро, как единый вытряхиваемый лоскут, и Эйди не повалился в одну сторону, а мары, чуть помешкав и сделавшись сверху неправильным, – в другую, и мир качнулся, перевернулся и медленно превратился в небо, и в этом черном небе распахнулась светлая щель, из которой выдавилась голая, пухлая и очень знакомая жена, выросла на полнеба – и мир вспыхнул весь и навсегда.
Кул видел такое раньше, видел, видел, не такое, а похожее, и это был конец жизни и конец мира, и он валился без дыхания и без крика в пустоту без земли и неба, тоскливо надеясь, что и это падение тоже кончится, кончится, но повторится опять, и он будет падать, теряя всё ровно в тот момент, когда понял, что ничего другого у него нет и ничего лучшего не будет, раз за разом, пока…
– Идем, некогда, – сказал Эйди, выдернув Кула за ремень на плече из бесконечной пылающей тьмы и бесконечной тоски – под свет солнца на кромке Перевернутого луга у нарочно узкого спуска к берегу.
Кул, пошатнувшись, торопливо задышал, смаргивая слёзы и ни на кого не глядя – ни на Махися, который нашел время совать Кулу в голову свои нелюдские видения, ни на Эйди, который может теперь догадаться, насколько впечатлительный и слабый головой помощник к нему просится, ни на Ош, которая, наверное, правда умела так красться, распахиваться и превращать верх человека во что-то непохожее на человеческую голову и шею.
Куда я иду, зачем, подумал Кул растерянно и все-таки осмотрелся.
Махись топтался рядышком, тревожно запахивая рубаху то на левую, то на правую сторону – пояса он не носил, нелюдям не положено.
Эйди и Ош размеренно и очень слаженно шагали в сторону берега.
Гребень холма за спиной проклюнулся сразу несколькими головами, неразличимо черными под бьющим в глаза солнцем. Рядом с одной из голов появилась рука и быстро замахала – получается, Кулу, больше-то в сторону руки никто не смотрел.
Может, Чепи нашли, подумал Кул, неуверенно махнув в ответ. И Позаная, отозвалось в голове с нехорошей готовностью, а Кул с такой же нехорошей готовностью отодвинул подальше и этот отзвук, и соображения о том, на кого был похож стоявший спиной рослый мары из видения, а на кого – пухлая жена, залившая видение яростным пламенем. Надо сказать письмарям, решил он, чувствуя облегчение от того, что придумал что-то, позволяющее сдвинуться с места, и побежал за Эйди.
Махись отстал или просто не стал догонять.
– Там наши, ну, мары, – выкрикнул он, подбегая к Эйди, но тот даже не обернулся и не сбавил шага.
– Некогда, некогда, опаздываем.
– Как это? – спросил Кул с недоумением.
– Опоздали, – отметил Эйди, посмотрев на берег, от которого к ним поднимался Вайговат.
В лесу он Кула догонял, здесь наперерез пошел. Кул нахмурился. Эйди, улыбнувшись, хлопнул его по плечу, очень дружески, и спросил:
– Дорогу на тот утес знаешь? Показывай.
– Туда не ходят обычно-то, – нерешительно проговорил Кул.
– Можешь не идти, – сказал Эйди, убирая улыбку, смерил Патор-утес взором и направился к нему, обойдя Кула. Ош, не взглянув на Кула, двигалась рядом с Эйди, так же размеренно и слаженно. Не горбясь.
Кул подышал, переводя глаза с Вайговата на холм, с которого спешно спускались Озей, Лура и кто-то издали неузнаваемый, стонуще выдохнул, вдохнул, обогнал Эйди с Ош, которые перли в самую Морщинистую западь с железной колючкой, и повел их к Патор-утесу верным путем.
Небо было всегда, земля под ним была всегда, на ней всегда рос лес и бежал Юл, рассекая землю, лес и поля, и всегда на земле жили мары. А Патор-утес стоял не всегда. Он возник когда-то, не как часть мира, который всегда, а как человек, который временно.
Патор-утес можно было увидеть с любого края земли мары, если постараться, а кое-где подпрыгнуть, забраться на дерево или взлететь. Никто, понятно, ради Патора не собирался взлетать, забираться да и просто вглядываться. Утес был неприятным на вид – черно-бурый с белыми жилками, складчатый, в облезших лоскутах лишайника – и ненужным по сути. Рядом с ним было сыро, прохладно и неуютно, а на нем самом скользко настолько, что удержаться можно было только на самой вершине, да и то присев и уцепившись за что придется.
Вершина тоже была скользкой и угнетающе стылой, но плоской и довольно просторной, не как срез кончика, сброшенного гигантским ножом, а как рабочая площадка, поднятая вдруг на выскочившем из недр гранитном столбе охватом в сотню дубов. Так, говорят, и было: Патор возник при предыдущем, то ли предпредыдущем Арвуй-кугызе, то есть сравнительно недавно, и в один миг: с утра не было, днем торчит и виден каждому мары, куда бы тот ни спрятался. Но почему так случилось, не говорят.
Говорить про утес считалось неприличным, как неприличным было говорить про попытку птена, вроде выросшего из детского платья, ударить кого-нибудь, или про чужих богов, или про протыкание живого человека и живой земли.
Малки-то шептались с боязливым удовольствием. Так что Кул знал: Патор явился как раз после протыкания земли.
Какой-то безумец, говорят, решил добыть, выжечь и выковать железо своими руками, а не способом, благословленным предками, богами и землей, предусматривающим вытягивание нужных металлов и выращивание нужных вещей с помощью оговоренных рощ, сажаемых над рудными жилами. Безумец втайне от всех вынюхал железный пласт, раскопал его и принялся дробить, вымывать и плавить железные чешуйки, как это делают степные и пещерные дикари на восходной и дневной сторонах. Земля возмутилась и вывернула из себя оскверненный кусок, отставив его подальше, будто на брезгливо оттопыренном пальце.
Дожди и ветра давно сняли с вершины утеса шапку земли, оставив ее лишь в щелях и прожилках посверкивающего камня, но птены и птахи с самым раскормленным воображением охотно указывали на следы не только доменной печи и наковальни, но и самого безумца, череп которого вместе с головой молота вплавился в этот, нет, в этот вот, нет, ты слепой, что ли, вот же в этот бугристый желвак.