Последнее время — страница 40 из 65

Но Кул не собирался отставать. Он запел, небрежно подбирая слова, странно соскальзывая голосом с некоторых звуков и на неправильный лад, усыпительный, а не просительный. Кул завел песню Горящего коня, которую все знали, но никто не пел после прощания с последним конем левого берега Юла.

– Хватит, – попросил Озей на второй строчке, но Кул не унимался.

Поэтому Озей остановился и сделал тишину. Кул заметил это, уже оторвавшись, оглянулся, что-то сказал, постоял, вернулся и показал, что всё, больше не поет. Озей пошел дальше, а тишину убрал, лишь когда они подошли к склону, на который опасно ступать вглухую. Лес здесь был диким, неухоженным, шумным и не позволяющим всерьез всмотреться и прислушаться. Он резко отличался от причесанного, уютного и понятного окружения яла. Это раздражало.

Кул заговорил, едва Озей настиг его:

– У вас даже неделя начинается с Кровавого дня. Дня принесения жертвы, значит. Без жертвы ни недели, значит, ни жизни, ни обета. Пока вы жертвы приносили, обет работал. Перестали приносить – боги обиделись. Вы думали, они не заметят, что вы удобрениями и силовыми листочками вместо жизней отделываетесь? Заметили, обиделись, померли. От голода. Вот и всё.

– Что – всё?

– Принесите жертву – и всё наладится. Они поедят, оживут. Урожаи вернутся, звери будут подчиняться, вода станет нормальной… Пить хочешь?

Озей махнул рукой. Он вернется к вечеру, а Кулу идти и идти.

Кул, после ночевки в лесу сменивший уныние на небывалую бойкость и болтливость, показал лицом, что зря Озей отказывается, глотнул из туеса и постарался не сморщиться. Получилось не очень. Значит, горечь, убираемая тройным отцеживанием сквозь молочную закваску, все равно возвращается через полдня. Плохо.

Надо ручей найти и попробовать – вдруг вдали от яла вода не старается быть неприятной человеку.

Озей втянул в себя воздух, но запаха близкой воды не почуял. Кул, неправильно истолковав движение Озеева носа, сплюнул и завел по новой:

– Причем курочкой или даже быком, если найдете, уже не отделаться. Нужно по всем правилам, да за все годы, которые задолжали: табун коней. А, нет коней, забыл я что-то. Тогда стадо овец. Не жалко же, да? Или человека отдать. А что, утес есть, повод есть. И опробовали…

Он резко замолчал. Явно самому поплохело от воспоминаний. Не я этот разговор начал, подумал Озей, и беспощадно подхватил:

– Ну вот тебе и жертва. Шестипалый этот – и на утес забрался, и сам себя убил, и кровью все залил, как в песнях.

Кул изумительно легко оживился:

– Не-не, это не считается. Надо, чтобы не сам себя и не добровольно, а чтобы боги страх почувствовали, сопротивление. Это же как жевать – приятней, чем протертую кашу сглатывать, боги же не младенцы и не старики.

– Значит, надо было тебе дать разбиться?

Кул пожал плечами.

– Вот ты… – Озей почти задохнулся от негодования и с трудом закончил: – Знал бы, что ты глуп такой…

– Не спас, если бы знал? – спросил Кул, кажется, с искренним любопытством. Даже остановился, чтобы выслушать ответ.

Озей тоже остановился.

– Дикарь ты и есть. Как можно – не спасти?

– Ну как. Ты же не успевал, никакой возможности не было, правильно? Вот и не дергался бы.

Озей за мгновение как будто еще раз проскочил тот бесконечный путь вверх, вниз, стремительно вверх и сокрушительно вниз: за крылом, с крылом в зарядный узел, там, топчась и подвывая от нетерпения и ощущения того, как стремительно несется мимо и утекает навсегда жизнь, своя – немножко, другие – насовсем, зарядил, вделся, подлетел – и сразу увидел на вершине утеса драку, к которой почти успевал – и маленькая фигурка сорвалась и ухнула вниз, и за ней Озей не успевал уже точно, но все равно рванул, ломая крыло и руки, снимая веки и щёки ледяным лезвием ветра, и схватил за ремни вслепую, выбивая пальцы, заранее убедившись, что не получится, ударился больно лбом и коленями о гранит, перекувыркнулся, отчаяннее сжал выскальзывающие ремешки и рухнул, пытаясь распахнуться и чувствуя, что кожа лопнула и ветер перерезает уже мышцу и кость, невозможно больно, неправильно и безнадежно, и исправить это легко: разжать пальцы и встряхнуться, так надо, тело просит, мир просит, бол-л-л-л-л-льн-но!

До сих пор было больно вспоминать, как он падал, как пытался удержать выскальзывающего Кула, как Кул все равно выскользнул, и через мгновение оба ударились о землю. Ломать рёбра тоже было дико больно, хотя основной удар пришелся на крыло. Его гибель отозвалась коротким отчаянным визгом, который то и дело вспухал во всем теле, от плеч к макушке и пальцам ног, заставляя цепенеть. Еще больнее была память о желании отпустить Кула – и о мгновенном облегчении, когда Кул все-таки выскочил из залитых кровью пальцев.

Озей не хотел это вспоминать.

Он почти обрадовался решению Кула уйти: боль навсегда стала частью памяти о Куле, вижу Кула – чувствую боль. Не вижу Кула – не чувствую. Хорошо.

Он не хотел провожать Кула до границы дневного края. Но Круг старцев не ослушаешься – тем более если его решение утвердил Круг матерей.

Озей не знал, долго ли Арвуй-кугыза уговаривал Кула остаться. Может, и не уговаривал. Арвуй-кугыза, кажется, очень винился по поводу Кула: того, каким он вырос, его готовности дружить с чужаками, готовности биться с ними насмерть, особенно готовности умереть – не потому, что пора, не для того, чтобы другим стало лучше, а просто потому, что жить противно. Озей не понимал чувств ни Кула, ни Арвуй-кугызы, но пытался не раздражаться, пока это не касалось его самого.

Теперь коснулось. Еще как.

– Лети легко, – сказал Кулу Арвуй-кугыза.

– Летать не научили, – ответил Кул, неловко кивнул то ли Арвуй-кугызе, то ли всем, которых было удивительно немного для слова «все», и пошел. Озей, что делать, следом.

Никто ничего не сказал им на прощание. Даже Айви стояла молча, а Луй, живой и как будто здоровый, но удивительно смирный, жался к ее ноге. Орта видно не было. Может, он просто не хотел, чтобы его видели. В любом случае, он точно ничего не сказал бы.

А кто сказал бы – и зачем? Все нужное и важное Озею уже сказали. Проводить Кула до кучниковой границы, убедиться, что та земля его принимает, а эта с его уходом не меняется. Самому глубоко в ту землю не лезть, но взять на пробу воду, траву и почву. Постараться понять обстановку, а главное, оценить, меняется ли она. Идти лесом, но поглядывать в сторону реки: вторжение, если случится, начнется оттуда, хотя берега, кажется, пока хранят остатки обетной силы. Ну и собрать для старцев и всех мары новый облик лесного края земли: как ведет себя живое, полуживое и неживое, не поменялся ли рисунок покрова, не пухнут ли болота, не теснит ли хвоя листву, не расползается ли гарь.

Пока не расползалась. Но было ее много, очень: Озей и Кул пересекали уже третью выжженную полосу и впереди, судя по просветам в деревьях, ждали пугающе широкие участки, выгоревшие дотла.

– К чистке готовится, – пробормотал Кул.

От изумления в связи с тем, что Кул умеет думать схожим образом, Озей нечаянно спросил:

– К какой чистке?

Кул, похоже, был рад сменить предмет разговора. Он охотно пояснил:

– Зола нужна для помыва, а для большого помыва нужно много золы. Великий пожар – начало великой чистки. Огонь выжигает всё лишнее, зола затирает, вода смывает. И можно снова всё начинать – с кем-нибудь другим.

С кем, чуть не спросил Озей, но осекся и глянул на Кула выразительно. Мало того, что додумывается до такого, так еще не боится вслух говорить. Дикарь и есть. Богам нельзя подсказывать – услышат. Даже мертвые.

Он предпочел назидательно напомнить:

– Один брат взял коня и овцу и уехал в степь, второй – быка и козу и ушел к лесу.

Кул с ухмылкой продолжил:

– Один целует землю, срывая с нее цветок, но не мучая, другой берет в жёны, мнет ее и оплодотворяет, чтобы была доброй, мягкой, тучной, кормила, ласкала и одевала.

– Ты-то откуда все это знаешь? – не выдержал Озей.

Кул усмехнулся и добавил:

– Одни люди платят другим – мехами, хлебом, золотом, железом, детьми. Мы не платим никому, ничего не берем и никому не отдаем. Вокруг нас не товар и не добыча, а жизнь. И мы не товар и купец, мы – мары.

Вздохнул и закончил:

– А я нет.

– Да ладно… – начал было Озей, намереваясь указать, что не мары главных песен не помнят, но Кул уже ушел вперед, в густой лог, так что указывать было некому. И не услышал бы он оттуда ничего, трещал просто невыносимо. Будто назло. Чтобы распугать малых, разозлить нечистых или поднять бурого. И шагал неправильно, ногу ставил опасно, тело нес слишком прямо. Нельзя так в лесу.

Кулу первому нельзя. Он же, случись что, излечиться не сможет. Это Озей рану к траве прижал, пошептал – она и затянулась. Лесные мары к дереву прижимаются, речные ныряют. Кул хоть исшепчется, никто исцеляющий не услышит. А вот рыщущий услышать может.

Озей догнал Кула, здорово при этом утомившись – приходилось и ступать, и дышать бесшумно, – и показал, не скрывая недовольства, что надо бы потише. Кул в ответ показал, что потише не собирается, а Озей может идти домой.

– Ты про бурых слышал? – спросил Озей, сдерживаясь из последних сил.

Кул мрачно ухмыльнулся, а Озей сообразил, что ничего он не слышал. Кто бы ему рассказал и когда бы.

Озей рассказал, раздражаясь все сильнее. Кул и не думал сбавить шаг. Ладно хоть с размаху хрустеть перестал. И слушал недоверчиво, недоверчиво же спросил:

– И ты вот так спокойно пошел, хотя медведи…

Озей, обомлев, шикнул:

– Тщ-щь! Не называй так!

Кул хихикнул и остановился.

Они стояли на склоне заросшего соснами взгорья. Солнце миновало середку своего пути, которому сегодня не мешали ни облака, ни стаи, и потихоньку смещалось в сторону шестипалых убийц и обманщиков. Лес шелестел, посвистывал и бурчал, гоняя по разным уровням струи и полотнища воздуха различной прохладности, иногда подпускал запахи, но тревожных пока не было. Птицы здесь водились и голосили самозабвенно и без страха.