ка Озей заправится и перепоясается, обронил траву и ушел к остальным. Волы шагнули к корму, ремни рванулись, выдернув из-под Озея ноги. Он чудом не отшиб копчик, упав не на корни, а снова на мох под войлоком между ними. Кучник даже не обернулся, чтобы полюбоваться или позлорадствовать. Ему было все равно. Это почему-то пугало.
Кучник подошел к Озею перед закатом, после того как вскочил, присвистнул и бережно принял на поднятую руку стремительно упавшего с неба длиннохвостого сокола. Сокол пронзительно заверещал, кучник тут же сунул в крючок клюва мясо, а сам ловко снял с его лапы полоску ткани, изучил ее, осторожно растолкал одного из дремавших стариков, что-то долго ему объяснял, помог подняться и подвел к Озею.
Старик вправду был очень древним: он еле шел, он тряс руками и головой, он был мутен глазами и собран в пучки морщин вокруг глаз и вдоль ушей, при том что скулы и лоб оставались удивительно гладкими. Он выглядел даже старше Арвуй-кугызы досмертных времен, хотя наверняка был гораздо моложе.
И голос у кучника был старческий: тонкий, тихий, дребезжащий и сиплый. Зато говорил старик на человеческом языке – медленно, неправильно и спотыкаясь, но понятно:
– Сынок, сейчас спи спокойно, отдыхай. Завтра эге приедет, большой человек, будет тебе честь и уважение. Кушать не хочешь?
Озей молчал, глядя на него. Старик что-то сказал молодому, тот достал из поясной сумки сверток, извлек оттуда непонятный брусок, оторвал от него половину и медленно, удостоверившись, что Озей не отдернется и не сбросит наземь, положил ему на колено. Лепешка это была, очень тонкая и очень плотно сложенная.
Молодой кучник сдернул сырой платок и показал Озею, чтобы не вздумал кричать.
– Кушай, сынок, – сказал старик. – И поспи. Скоро всё кончится.
Он ласково кивнул и побрел дремать дальше, отмахнувшись от попытавшегося помочь молодого. Озей смотрел ему вслед, пока глаза не заслезились. Сил на ночное зрение не осталось. Озей медленно разобрал лепешку на почти прозрачные слои и принялся рассасывать их, пока подсоленное не обращалось в сладкое.
Хоть чем-то надо было насладиться в последний раз.
Озей не ждал, что заснет, но заснул, крепким сном без развлечений, полетов и страхов, просто ровная темнота под горочку, как после большой работы на уборочной. И проснулся в Час Рыси, когда луна опустилась за верхушку самой высокой ели. Но проснулся Озей не из-за сгустившегося мрака снаружи, а от ощущения странности и неприятной опасности – не такой, как от кучников, а нутряной.
Он открыл глаза, сел, поморщившись от толчка крови в распухшие губы и руку, и прислушался. Вдали тоскливо щебетал зяблик, озабоченный поиском новой подруги вместо уже сидящей на яйцах, рядом бурлили огромные животы волов, чуть подальше посапывали их носоглотки. Пахло соответственно тому, что было видно и слышно. А кучников не было ни видно, ни слышно.
Но разбудил Озея не звук и не движение, даже не запах.
Он посидел, соображая, повертел головой, застыл и скосил глаза вправо, куда только что смотрел в упор и ничего не увидел. Неудобно загнанным к виску глазом распознать что-то было невозможно – зато получилось уловить движение.
Угол смутно белевшего войлока, на который Озею пришлось справлять нужду, черно поблескивал и шевелился. Будто там до сих пор осталась жидкость. Будто жидкостью, которую слил Озей, был горячий деготь. Он поблескивал, перетекая в границах лужицы. Нет, перекатывался. И лужица росла, пузырчато отсверкивая странно черными бликами, каких не бывает.
Озей вздрогнул и поспешно перебросил взор из-за плеча прямо перед собой, на перехваченные ремнями лодыжки и дальше, на истоптанные кучи навоза. Там тоже посверкивало и играло черным.
Шарики живого серебра.
Они проступили поверх навозной кучи смоляными росинками, набухли и скатились в тяжело шелохнувшуюся траву. И еще раз, и еще.
Озей затаил дыхание, вдруг сообразив, что в некоторых обстоятельствах может пригодиться даже сырой кровяной платок, натянутый тебе на нос врагом. Он дернулся, пытаясь отодвинуться подальше от кучи. Правый вол негодующе фыркнул, вывалил на кучу звучный шматок, махнул хвостом и сонно захрустел травой.
Озей замер: шевеление началось уже в траве между кучей и краем войлока, а на той стороне поляны поднялся молодой кучник. Озей прикрыл глаза, обмякая, будто дремал сидя. Кучник почти беззвучно пересек поляну, осматриваясь, подошел вплотную, постоял и отправился обратно. Озей, глянув исподлобья, заметил остро серебрящуюся под луной пыль на его подошвах.
Замершее было плавное мельтешение живого серебра возобновилось, едва кучник скрылся из виду – видимо, лег, укрывшись. Отдельные лужицы набухли, поднявшись выше травы и слились в подобие трухлявого бревна, которое быстро разбухло до очертаний человека, только очень широкого и короткого.
В орта.
В Махися.
Он распахнул совершенно серебряные глаза, и все остальное перестало быть серебряным: кожа стала бледной, но как будто людской, волосы тоже. Махись сел, быстро прикрыв пах широкой корявой ладонью, а другой рукой выволок из-под навозной кучи охапку влажного вонючего тряпья. Он встал, всё так же стеснительно прикрываясь, и сделал что-то с тряпьем, будто вывернул его наизнанку, хотя вроде и не выворачивал. На траву с шелестом упала цепочка капель и тут же осыпалась серебристая пыль – не жидкосеребряная, а навозная, подхваченная рассеянным лунным светом. Теперь в руках Махися была его обычная одежда. Он расправил рубаху по несуществующим швам, приложил ее к плечам, перевалился с ноги на ногу – и оказался одетым. В чистое и почти новое.
Озей онемело подумал о том, что сам не переодевался со вчерашнего утра, хотя приличия требовали по меньшей мере трех смен одежды за день. Мысль была глупая и запоздалая. Глупая, как всякая бессмыслица перед смертью. Запоздалая, как любое предсмертное желание или сожаление после отсрочки смерти.
Смерть Озея, кажется, отсрочили. Отсрочивали прямо сейчас.
Махись, не обращая внимания на Озея, прошел к воловьему корму, повозился там и вернулся с охапкой травы, которую странно вертел и крутил на ходу. Он был совершенно беззвучен, хотя явно тяжел. Трава под ним не приминалась, а как будто расступалась вокруг широкого лаптя, чтобы тут же сойтись над свежим следом, как сходится жидкая грязь. Волы Махися как будто не замечали.
Он, так и не глядя на Озея, дотянулся до ремней на лодыжках, не нагибаясь и вроде не переставая крутить в руках, в обеих, пухнущий пучок травы. Ремни сползли с лодыжек в траву, причем один еле слышно щелкнул кончиком, будто от дергания с извивом.
Махись ухватился за сбрую и поднял Озея, который не успел различить, какой рукой это сделал орт, тут же обронил как будто отслоившиеся ремни под ноги и закрыл Озею рот широкой и какой-то незаметной ладонью – сначала совсем как воздух, тут же совсем как кожа. В эту ладонь Озей беззвучно охнул. Ноги, а особенно зад и поясница, оказывается, одеревенели.
Махись, убедившись, что других оханий не будет, ладонь убрал, так и не позволив Озею рассмотреть, была ли это десница, шуйца или незаметная третья-четвертая рука, как она легла так плотно, если орт человеку ростом по грудь, и какой рукой Махись бережно усадил на место Озея перекрученную охапку травы, тут же прихватив к ней ремни, идущие от воловьих ног. Усадил и пошел мимо ели в лес.
Озей, поморгав, бросился за ним, с трудом разгоняя онемелость и с еще большим трудом заставляя себя ступать мягко и бесшумно. Он чуть не рухнул на последнем шаге с поляны: краем глаза зацепил войлок под елью, где сидел только что, и понял, что так там и сидит. Озей замер и пригляделся: нет, охапка травы с торчащими в разные стороны снопчиками. Показалось. Он шагнул дальше и вздрогнул: под елью краем глаза выхватывалась его, Озея, фигура с его растрепанными косами и его жидким пухом на подбородке. Без повязки на лице, правда.
Озей сорвал повязку, швырнул прочь и снова вздрогнул: из тьмы вылепилось лицо Махися, который раздраженно оскалил игольчатую пасть и тут же исчез, а его широченная спина вперевалку удалялась в нескольких шагах за деревьями. Надо спешить, понял Озей и поспешил.
Махись знал дорогу – не наизусть, а как человек знает напев, который никто еще не придумал. Человеку как споется, так и верно; орт куда ступит, там и земля.
Озею было сложнее. Он тратил все силы на то, чтобы не хрустнуть веткой, не подвернуть ногу и не провалиться в муравейник, гнилой пень или между корней, поэтому пару раз хлестко получил по глазам от низких ветвей и кустарников – особенно вредный сучок даже сорвал наголовник и распустил одну из кос. Зато Озей был беззвучен сам, да и птицы, ночные звери и насекомые на него не кричали и никак его не выдавали, хотя пара комарих впилась в шею нагло и накрепко, наплевав на торопливый отговор, который могли применять только строги и который действовал всегда и на всех хищников.
Даже в мелочи обет силу потерял, подумал Озей, холодея животом на бегу; как же мы теперь? Печаль сменилась изумлением, когда они выскочили на лысоватый подъем, залитый лунным светом, и Озей обнаружил перед собой не одну, а две спины. Вторая была узкой и исчерканной ремнями.
Он вздрогнул, вообразив, что бежит за кучником, но тут же узнал, прибавил ходу и, поравнявшись с бегущим впереди, выдохнул:
– Кул… Ты давно здесь?
– Полжизни, – ответил Кул, глянув на него невнимательно. – Мучили?
– Не успели. Махись… спас.
– Молодец Махись, – пробормотал Кул.
Махись ухнул филином.
– Так это… ты его… попросил? – догадался Озей, одновременно неприятно удивленный и обрадованный. И остановился, дожидаясь.
Кул, оторвавшийся было, неохотно перешел на шаг, постоял, размеренно дыша, повернулся и сказал:
– А кто еще. Вы-то ему… нужны больно.
Махись, только что маячивший впереди, повторно ухнул у локтя Озея.
Озей вздрогнул, подумал и, давя одышку, произнес с выражением:
– Моя благодарность и милость богов.