Последнее время — страница 49 из 65

Мальчик.

Кошше решительно вышла из угла, прислушалась и взялась за дверь. Дверь ответила не слишком убедительным упорством. Кошше удостоверилась, что невнятные разговоры, покрикивание, грохот и фырканье доносятся не с лестниц за коридором и не из-за двери, а со двора Фестнинга через окно – меняется ночная стража или разработка готовится к вылазке, – и потянула дверь.

Та отошла с почти беззвучным рокотом. За дверью был такой же черный коридор, еле подсвеченный узкими окнами. Кошше постояла, вспоминая устройство Фестнинга, убедилась, что перед нею кратчайший путь к приютским спальням, и зашагала, держа клинок наготове.

Память не подвела Кошше. Лестница в конце коридора вела в приютское крыло, вторая дверь открывалась в спальню, из окна которой Кошше прыгала.

В спальне слоями висела тишина, каждый слой имел свой цвет и запах, от черно-синего до мутно-серого, от тряпочно-затхлого до кухонно-горелого. Нижний слой был подкрашен сопением забитых носов. Дети спали. Взрослых в комнате не было.

Кошше медленно пошла по комнате, пугаясь желания узнать своего мальчика в каждом спящем ребенке – или хотя бы разбудить и спасти каждого спящего ребенка. Она с трудом удержалась от яростного визга, пройдя до стола в конце спальни и так и не увидев своего мальчика, тронулась обратно и стала вглядываться в каждое лицо и переворачивать за плечо всякого, кто сопел в набитый соломой валик, заменявший им подушку – и на первом же ребенке, которого собиралась осторожно перевернуть, испугалась смертельно, потому что едва не пырнула его клинком, так и зажатым в кулаке.

Кошше поспешно убрала клинок в подошву, постояла, чтобы отдышаться, и тут же нашла мальчика. Он ведь один тут был бритоголовым. Мальчик лежал навзничь и внимательно рассматривал Кошше, вцепившись в одеяло. На правом кулачке неровно белела повязка, испачкалась уже, левый пересекала пара тонких полос. Кошше знала такие полосы. Убью всех, поняла она сквозь ударившую в глаза и голову черную кровь, стремительно села на слишком громко скрипнувшую кровать и показала мальчику, что надо молча вставать и уходить.

Мальчик полежал еще миг, взметнулся и обнял Кошше, больно вцепившись поротыми пальцами в бок и спину, а колючей макушкой ударив в подбородок, и все-таки спросил:

– Ты настоящая?

На франкском спросил.

– Я твоя мама, – ответила Кошше на родном. – Я за тобой. Айда.

Мальчик вскочил и принялся обуваться. Он был одет в уродливую рубаху до пят. Штанов, кажется, не было, ни своих, никаких. Настоящую одежду у него, выходит, отобрали, обувь тоже – он вдевал ноги в веревочные петельки, небрежно вделанные в куски подошв, явно отходивших свое как часть воинских сапог.

Домой забежим, нет, купим новые, подумала Кошше, решительно отнимая нищенскую обувь у мальчика и вскидывая его на руки.

Она выскользнула за дверь, стараясь не смотреть на остальных детишек, наверняка одетых и обутых так же, как мальчик, и, скорее всего, украшенных такими же полосами по рукам, ногам и спинам. Я ничего не могу с этим сделать, сказала она себе.

Я одна, а их вон сколько, подумала она, сбегая по лестнице.

Они не мои дети, а мальчик – мой, и я его спасла, переходя от стыда к ликованию, подумала она, ступила во двор и рухнула наземь от крепкого удара прикладом арбалета по голове.

Мальчик ушибется, подумала она, мучительно пытаясь понять, как не выронить его и не придавить.

– Вот она, – отметил высокий мужской голос. – С дитенком, ишь.

Заскрипели шаги, запахло факелом. Странно знакомый сипловатый голос сказал:

– Не она это, болван. Та манихейка, а это степная девка, костюм не видишь?

– Да кто их разбирать будет, – ответил высокий. – Кровь у всех одинаковая. А с дитенком и возни меньше. Беру их вместо той, а ты помалкивай. А ты-то куда? Лежи давай.

Небо упало на Кошше, и мир кончился.

2

Каждый день был хуже предыдущего. Теперь еще и Луй взбесился. Не в прямом смысле и не так, как весь мир вокруг, а как перебравший пива птен.

Луй убегал в самый неподходящий момент, например, когда Айви пыталась отследить, что́ за загадочные грызуны – не мыши, не сурки и, кажется, не давно ушедшие в песни крысы – не столько покусали, сколько закидали странным белесым пометом и паутинной слизью складские пласты с просом и пшеном и куда они скрылись.

Прибегал Луй в еще более неподходящий момент, средь ночи, в разгар молитвенного обеда или общего служения, и в лучшем случае пытался играть, а в худшем – громко жаловаться на горькую воду и негодную еду. Как будто Айви этого не знала. Как будто кто-то этого не знал.

Все знали. Зато никто не знал, что делать. И все делали хоть что-нибудь.

Матери готовили припасы – точнее, пытались отделить в припасах, запасах, новом и грядущем урожаях цельное и ладное от порченого, от горького и от странного, которого становилось всё больше. Деревья, злаки и травы помимо давно известных, но ставших вдруг неистребимыми ржавчины, гнили и грибка били черная прель, мучнистый червь и опухолевая напасть, заставлявшие плоды, ягоды и зёрна раздуваться раньше всяких сроков без вкуса, содержания и толка, лопаться и осыпаться никчемным прахом.

Рыба в прудах переставала есть и всплывала вверх брюхом, плоть ее была склизкой и вонючей. Есть приходилось речную рыбу, выловленную выше по течению. Ближе к ялу караси, окуни и щуки портились: кидались на неводы, удилища и рыбаков, снимая с себя чешую и плоть, да и тухли за полдня. К тому же остервенели бакланы и чайки, выбивавшие остатки годной рыбы и уже начавшие нападать на рыбаков. А со стороны леса и на рыбаков, и на собирателей поглядывали молча, но выразительно и все более пугающе – причем, судя по следам и помету, небывалыми отрядами – бурые, за сутулыми спинами которых таились лисы и росомахи.

Козы и овцы это чуяли, беспокоились и жаловались, но пока держались. Молоко оставалось сладким, а свежее мясо нежным, но соленые и медовые лакомства долгой выдержки, доходившие к осеннему празднику, пошли червем. Запасы пришлось выкинуть, а две коптильни сжечь: ничто, кроме огня, этого червя не брало. Мало что брало и черную плесень, грибок и похожую на окалину серебристую накипь, бушевавшие в клетях и складах.

Хуже всего было с водой. Из колодцев и скважин даже пахло так, что сводило скулы и высыхало горло. Ручьи тоже портились, чем ближе к ялу, тем сильнее. Двойное процеживание спасало всего на полдня, потом вода все равно горчела и даже густела. Еще спасали дождевая вода и старые запасы из хозяйственных хранилищ. Раньше их использовали для помыва, полива и охлаждения на заводах и промыслах, теперь потихоньку пили и пускали в снедь, уже приучившись брать на каждую стряпню втрое, большую часть приходилось тут же засыпать сушителем.

Это было довольно глупо, почти забавно и совсем не страшно. Это могло продолжаться долго. Это было совершенно невыносимо.

– Это хуже войны, – негромко сказал Арвуй-кугыза Юкию, когда солнце перевалило зенит и строги смирились с тем, что ни соседские мары, ни одмары, кырымары и улымары не придут. У мары были непростые отношения с заречными, лесными и нагорными соседями. Соседи считались диковатыми, упертыми, к тому же ели гусей. До обета народы и роды, идущие от разных матерей, враждовали, и до сих пор в обрядах и песнях «переплыть Юл», «подняться на гору» и «углубиться в северный лес» значило умереть.

Обет всё изменил. Отношения стали спокойно-насмешливыми. Мары с разными приставками считались безвредно потешными, их вспоминали нечасто, в основном в побасенках и пьяных розыгрышах. Над ними подтрунивали и смеялись, как и над теми, кто перелетал в их ялы и сам становился од, кыры или улы. Так же и они, наверное, смеялись над мары, называя их не просто людьми, но людьми приречными, юл-мары. При этом над обратными перелетчиками не смеялись и не помнили даже, что Цотнай, например, улымары.

Всё равно все мары были людьми той же крови, тех же правил и того же обета. Они знали, что после зенита решать ничего нельзя и что на общий совет зовут только раз. Другого не будет. Если не пришли к назначенному утру, значит, не придут никогда. Значит, им нечего сказать и нечего делать. Значит, не помогут даже соседи, братья, сыновья и дочери.

Значит, каждый сам за себя.

Юкий кивнул и покосился на Айви, которая тут же сделала вид, что уговаривает Луя выбирать негорькие корешки по запаху. Юкий не поверил, но значительно понижать голос не стал:

– Везде так, знаешь же. И они знают. Обета нет, запретных земель не осталось, всё вскрылось, умирает и гниет. Будто зарезали. Уходить некуда.

– И тех, кто придет, окорачивать нечем, – сказал Арвуй-кугыза, не глядя на Айви, но, судя по нарастанию писка в ушах, прекрасно ее видевший и всё, как всегда, про нее понимавший. Айви подхватила Луя на руки, поднялась и выразительно посмотрела на Арвуй-кугызу. Да, она младшая, нематерая и неединенная, а Арвуй-кугыза старейший, пусть лицом и телом моложе Юкия, к тому же чуть ли не последний, кто еще может ворожить без помощи земли и даже без подготовки. Но муж не может влиять на жену без ее согласия. Это правило выше обета и не знает исключений.

Писк в ушах умолк, Арвуй-кугыза посмотрел на Айви и чуть поклонился. Айви кивнула и понесла шипящего Луя прочь. Страшно хотелось послушать дальше, но это невежливо и неуместно. Да и пришла пора хотя бы попробовать помочь не только своему любопытству, но и своему народу – и себе, получается. Знать бы еще как.

– Все-таки придут, полагаешь? – уточнил Юкий, и больше Айви ничего не услышала. С досады она решила добраться все-таки до Заповедного острова.

Незаконченные дела и невыполненные планы наматываются на пищевод, как цепень, мешают думать, сбивают нюх, портят осанку и отягощают малую душу человека, которая головой упирается в рождение, а пальцами ног – в смерть. Малая душа, обремененная пустыми намерениями и лопнувшими обязательствами, делается непрочной, дырявой и может потеряться – так, что человек умрет не своей, а чужой смертью или, чего хуже, смерти не заметит, так и будет полагать, что живой и обыкновенный, хотя давно уже бродит по мертвому миру среди таких же зряшных душ.