Луй тявкнул, торопливо лизнул Айви в нос и щеку, несильно цапнул за палец и затрясся, дергаясь и шипя. Вырваться хотел.
Она шагнула между кустов, и Луй завизжал почти по-человечески. Айви зажмурилась, пережидая удар по ушам, шагнула назад, подняла морду Луя к лицу и спросила черные глаза без белков:
– Ты меня на поляну не пускаешь, что ли?
Луй дернул носом, будто кивнул.
– Ладно, – растерянно сказала Айви.
Подумала и пошла в обход поляны. Притихшего Луя через несколько шагов она выпустила, и куна заметался впереди и по сторонам, постоянно оглядываясь, чтобы пресечь возможные попытки Айви все-таки скользнуть куда нельзя. Успокоился он, лишь когда Айви отошла от поляны на безопасное расстояние и стала подниматься на невысокий кряж, тянувшийся в дневную сторону.
Луй унесся к вершине и на радостях, кажется, немедленно задавил чижика. Айви передернулась, сердито отвернулась от довольного хрустения и всмотрелась в просветы между деревьями. Ей пришлось несколько раз поменять точку наблюдения, подняться еще на полсотни шагов и присесть. И замереть.
Она увидела поляну.
Небольшая поляна была полна людьми. Они не спеша разбредались в высокой траве и садились в неочевидном, но продуманном порядке.
Они были незнакомыми. Чужими.
Они были не одмары или кырымары, которые вдруг предпочли площади совета рядовую безымянную поляну, не кам-мары, марывасы и марызяры, иногда забредавшие в Земли Гусей, Перепелов и Сов. Не люди они были. В смысле, не мары. Они не так выглядели, не так двигались, они были одеты не так и не так причесаны. Вернее, не причесаны, а выбриты наголо, как весенние овцы – или как Кул.
Воспоминание о Куле оказалось внезапным и болезненным. Айви замерла, с усилием улыбнулась и сказала шороху за спиной:
– Здесь я, не бойся. Сейчас дальше пойдем.
И пахнут они не так, поняла Айви, но не успела ни броситься бежать, ни повернуться.
Воздух стал густым, а кожа липкой. От раны, решил сперва Озей. Зарастить ее он не сумел, только вычистил, как мог, покряхтывая, – всю боль убрать не получалось, то ли от слабости, то ли оттого, что тела мары привыкли считать себя частью земли и теперь отказывались слушать и слушаться вместе с нею, – и свел краешки дырки в тощую утиную гузку, особенно некрасивую с внутренней стороны запястья: синеватую, корявую и впалую. Больше Озей на нее не смотрел и постарался забыть.
Он подышал, послушал и понял, что дело все-таки не в ране. Копилась гроза. Совершенно неурочная и неуместная. Летние грозы обычно подгонялись к солнцестоянию, когда цвет уже отошел, а плод, ягода и зерно еще не налились, так что выбивать ветрам и тяжелым каплям нечего, а град на поля и урочища не падал, выбрасывался в реку.
Вот так теперь, значит, подумал Озей, пытаясь сделать какой-нибудь вывод, но не смог. Мысли вяло проворачивались и оседали в горькую вязкую муть, тяжело колыхавшуюся, кажется, не только в голове, но и во всём теле – кроме руки, которая неровно ныла.
Он помычал себе под нос, надеясь, что песня придет сама и раскидает заплутавшие мысли по местам, но песня не пришла, а горло и носоглотка тут же высохли и заныли. Озей справился хотя бы с тем, чтобы их замирить и успокоить, и с трудом сообразил, в чем внешняя странность: в Куле. Тот вопреки обыкновению на песню не откликнулся ни мрачным словом, ни искривленным ртом. Никак не откликнулся.
Озей остановился и повернулся, тяжело дыша. Он только сейчас понял, что Кул все это время шел следом, а не прокладывал дорогу, как раньше. А брели они, не останавливаясь, весь день. Ладно хоть не отстал и не потерялся, подумал Озей почти равнодушно. Да сейчас уже и при желании не потеряешься, ял на подходе.
Кул казался очень уставшим и как будто растерянным. Он миновал Озея и пошел дальше, широко зевнув, явно не в первый раз и как-то не по-людски забавно – так, только еще и тонко подскуливая, зевала ласка, наперегонки с которой Озей птеном скакал по навесам клети для проса.
– Отдохнем? – спросил Озей.
Кул, не останавливаясь, мотнул головой. Озей тронулся следом, но на всякий случай пояснил:
– Перекусить можно, если невмоготу.
– Чем?
– Ручей там, в низинке должен быть. – Он принюхался, замер, прислушиваясь, и зашагал дальше. – Да, есть. Ну и следы, видишь, – заячьи, а вон кабаньи даже, но это давно. Пока светло, можно, закат вот-вот.
– Следы есть будешь? – уточнил Кул с искренним, кажется, интересом.
Да что с ним такое, подумал Озей и терпеливо сказал:
– У тебя же лук. И стрелы есть. Если от голода умираешь, охотиться дозволено.
Кул бегло взглянул на лук, остановился, дыша, нахмурился и медленно спросил:
– Так у тебя же рука. Сможешь разве с такой дырой стрелять?
Озей поморщился. Тело с готовностью прикинуло, каково это: выследить зайца, натянуть тетиву и пустить стрелу, – и одновременно заболело и приуныло в нескольких местах. Но ответил он терпеливо и спокойно:
– Я-то нет, а ты сможешь.
– Ну да, – сказал Кул и зашагал дальше. – Смешно.
Людей не смешно было, а зайца смешно, чуть было не выкрикнул Озей и приостановился. Его опять скорчило от ужаса и омерзения, по спине к макушке прошла длинная болезненная дрожь. Он с силой вдохнул и выдохнул. Задавить слова не удалось, они лезли наружу. Надо было срочно заменить их любыми другими, какими получится.
– А почему Акол? – спросил Озей.
Кул сделал еще несколько шагов и остановился, повесив голову. Озей обошел его и опустился на рухнувшее дерево, даже не удостоверившись в его прочности. Не просел сквозь – ствол оказался не трухлявым – и взглянул на Кула. Тот не двигался, изучая свои сапоги, точно вспоминал забытую песню, – как будто песню можно забыть.
Озей решил подсказать:
– Это полное имя такое, да? Шестипалые же имена сокращают, кучники, может, тоже, поэтому он так и назвал. Или это тайное…
Он замолчал. Странно было предполагать, что незнакомый старик мог не только знать тайное имя Кула, но и произнести его вслух, да еще вне таинства. Или это и было таинство?
Кул сказал негромко и плывя голосом от низкого к высокому и обратно, а заодно сбивая Озея с нащупываемой догадки:
– Акол – это Акул, это Акогыл, это белый сын, это не имя, это не мое имя, мое имя – это…
Он резко, чуть не прикусив язык, захлопнул рот, зажмурился и медленно присел – вроде бы на корточки, но, качнувшись, тут же задом плюхнулся в траву, странно быстрым и ловким движением поправив лук, чтобы тот не воткнулся в землю. Точно всю жизнь с луком ходил.
Надо будет спросить Сылвику про врожденные умения и память у дикарей, подумал Озей, а Кула спросил о другом:
– А твое имя что значит?
– Ничего, – сказал Кул, показал зубы и добавил гораздо тише: – хорошего.
Ну и ладно, подумал Озей. Но вставать и идти не хотелось, а любопытство, смешанное с болью, произвольно расталкивало чувства, так что он не выдержал:
– Тебя долго, наверное, стрелять учили?
Кул поднял на него глаза. В нем было непонимание, злящее, но вроде искреннее. Озею это надоело.
– Ладно, – сказал он.
Кул, спохватившись, спросил с выпуклым каким-то уважением:
– А тебя вот где учили? Одной стрелой раз, другой раз – и наповал.
– Кто – наповал? – уточнил Озей, теряясь.
Кул как будто обиделся, но, сделав над собой усилие, пояснил:
– Ну эти, кучники.
– Кул, ты издеваешься? – тихо спросил Озей. – Это же ты. У тебя же лук.
Кул потрогал висящий на груди лук, который все это время придерживал левой рукой, и неуверенно сказал:
– Ну сам неси, если хочешь, я просто помочь хотел, у тебя рука вон…
Он снова замолчал, тупея взглядом. Не то с ним что-то, удостоверился Озей. Скорее домой надо.
Он тяжело встал:
– Охотиться не будешь, значит? Пошли тогда.
Озей шагнул, присел и повел проникающим взором, но все равно ничего не увидел и спросил:
– А где Махись?
Кул пошарил свободной рукой в траве, будто в ней мог прятаться Махись, поднялся, качнулся на месте и пошел в ночную сторону, постепенно разгоняясь. Озею пришлось тронуться следом, побежать и даже крикнуть:
– Ты куда?
Кул не ответил. Он мчался сквозь чащу так же шустро, как через прогалы, – и почти так же бесшумно. Научился все-таки, подумал Озей с раздраженным изумлением. Следовать за Кулом было сложно, в запястье сразу застучало, а ноги скользили и подворачивались, будто цепкость бегунков тоже была волшебным и потому умершим качеством. Озей хотел окликнуть Кула, попросить не гнать так без толку, но тот оторвался далеко, обычным голосом не достанешь, а кричать в лесу не положено было даже в добрые мирные времена.
Но в лесу кричали. Теперь Озей это услышал. А Кул, значит, услышал чуть раньше, почему и рванул.
Голос был, кажется, женским и, кажется, знакомым. Хотя знакомые Озея таким голосом не кричали. Никогда.
Он наддал, влетел в куст и другой, чуть не свихнул ногу на выпученном корне, потерял дыхание от бесконечного подъема и, когда сил не осталось, а Кула уже давно не было ни слышно, ни видно, помчался по заметному склону, морщась от дергавшей руку боли и от собственной детской глупости, которая грозила потянутой или порванной связкой. Нельзя бегать по лесу – это вечное правило. Оно не отменяется обетами, их сбросами и вторжением чужих законов – которые приносятся чужим оружием.
Выскочу на поляну, а там кучники с ножами и луками, подумал Озей запаленно, попытался вдохнуть потише, чтобы услышать, куда бежать, услышал: не крик теперь, а вскрики, – и бросился туда. Продрался сквозь крушину и выскочил на поляну, забитую кучниками с ножами и луками.
Голова как будто раздувалась и опадала в лад дыханию, и глаза тоже как будто раздавались и худели, бродили по всей поляне, с трудом сосредотачивались на чем-то, и разные выхваченные кусочки не складывались в общий вид, не бывает в жизни таких видов. Хотя, может, это уже и не жизнь.
Из забравшей поляну высокой травы торчали плечи и головы. Часто торчали. Старики-кучники стояли на коленях. Те самые старики, что спали за повозками, дряхлые, морщинистые и темнолицые. Теперь они расположились вразброс и так, что ни один не смотрел в ту же сторону, что другой. Левую ладонь каждый положил под горло, а в правом кулаке, застывшем у живота, держал то ли короткий серп, то ли кривой нож, такой же темный и старый, как лица стариков, но, кажется, очень острый, судя по светлой кромке лезвия.