Последние часы в Париже — страница 32 из 61

Я вскрикнула. Колени подогнулись, и я соскользнула вниз. Руки снова оторвали меня от земли, удерживая на весу, и я болталась, как тряпичная кукла. Звонкая пощечина отбросила меня назад. Голова бешено закружилась. Я больше не управляла собой.

Меня потащили к открытому грузовику и бросили в кузов. Там уже набилось немало женщин. Одни плакали. Другие кричали. Третьи застыли в ступоре. Грузовик громыхал по улицам так, что кости мои сотрясались. Куда нас везли? Внезапно и резко грузовик остановился. Меня швырнуло вперед, но никто из нас не издал ни звука.

Толпа гудела вокруг, глумясь и выкрикивая:

– Putain de Boche! – Я видела лишь размытые очертания площади и понятия не имела, где нахожусь.

Нас выгрузили из кузова и подтолкнули к доске, настеленной между двумя грудами кирпича, где заставили сесть рядком. Крупный мужчина оттащил первую жертву в сторону. Но я не смотрела. Я не смотрела ни на помост, который они соорудили, ни на людей, собравшихся поглазеть. Я закрыла глаза и молилась: «Пожалуйста, Боже, сделай так, чтобы это поскорее закончилось».

Настала моя очередь. Грубые руки схватили меня, поволокли вверх по ступенькам на деревянную платформу. Прямо передо мной сверкнуло длинное блестящее лезвие бритвы. Мужчина рассмеялся:

– Думала, сделаешь это сама? – Он опустил мою голову, захватывая шею сзади, а затем задрал мне подбородок, заставляя смотреть в толпу. Я тупо уставилась на него, когда он провел холодным металлом по скальпу. Я старалась не вздрагивать, когда лезвие процарапало кожу и брызнула кровь. Вместо этого я видела перед собой Себастьяна в его комнате, и он нежно смотрел на меня. Я держала этот образ в голове. Я держалась за него, когда они достали кисть и нарисовали свастику у меня на лбу. Заклеймили как шлюху и предателя родины.

Но на этом они не остановились. Нас затолкали в деревянную повозку, запряженную лошадьми, и покатили по улицам Парижа в одном нижнем белье, обритых наголо.

Глава 41

Париж, 27 августа 1944 года

Элиз


Я смутно осознавала, что повозка остановилась, что мама обернула шарф вокруг моей головы, помогая мне подняться. Опираясь на нее, я брела домой, под улюлюканье и насмешки горожан, выстроившихся вдоль улиц. Я была в оцепенении. Вне досягаемости. Даже для самой себя.

Когда мы добрались до дома, Изабель встретила нас в дверях, обливаясь слезами.

– Прости меня, – рыдала она. – Прости, Элиз.

Я не могла смотреть на нее. Я не хотела ни на кого смотреть. Мама приготовила ванну, а я просто стояла рядом, безучастно глядя перед собой. Она осторожно сняла с меня нижнее белье и помогла зайти в воду. Тихие слезы струились по ее лицу. Вода была холодная, но меня это нисколько не волновало. Я просто хотела все смыть. Мама мягко терла мое тело губкой, потом намылила щетку и соскребла свастику. Она ничего не говорила, и я тоже молчала. Изабель сидела под дверью и плакала.

Мама завернула меня в большое банное полотенце, крепко прижимая к себе, как ребенка.

– Прости, Элиз. Я очень сожалею.

Я не могла говорить. В ответ на ее слова я лишь покачала головой, желая одного – чтобы меня оставили в покое. Я отстранилась от нее и потащилась в свою спальню, где легла на кровать прямо во влажном полотенце, свернувшись в тугой клубок. В тот момент мне хотелось оставить все позади. Я хотела умереть.


Следующие несколько дней я не вставала с постели. Но и заснуть тоже не могла. Стоило мне закрыть глаза, как передо мной оживал образ мужчины с длинной острой бритвой в руках. Я приноровилась спать урывками в течение дня, но не переставала ощупывать свою бритую голову, не переставала вспоминать. Как они могли так поступить со мной? Люди, которые меня не знали. И понятия не имели о том, какое благое дело мы совершили вместе с Себастьяном.

Изабель и мама ходили за продуктами, но я ничего не ела. Мама пыталась заговорить со мной, но ее голос эхом отдавался в моей голове, ее слова ничего не значили. Каждое движение, каждый шум, каждый запах лишь стремились напомнить мне, что я все еще жива. В моем теле не осталось ни одной клеточки, которая не разрывалась бы от боли.

На третий день мама вошла в мою комнату с письмом в руках.

– Это от твоего отца, – сказала она. – Он спрашивает, можем ли мы прислать носки и шерстяную шапку. Я полагаю, письма проверяет цензура, и он не может рассказать, что происходит на самом деле, но наверняка думает о дороге домой. – Мысль о возвращении папы наполнила меня страхом, а не радостью. – Элиз, иди, поешь чего-нибудь. Пожалуйста.

Я последовала за мамой на кухню. Изабель сидела за столом, играла со своими куклами. Я не помнила, чтобы в ее возрасте меня все еще интересовали куклы, хотя, возможно, память мне изменяла. Худенькая, вылитая беспризорница, она не выглядела на свои одиннадцать лет. Казалось, мы все растворились в самих себе. Я даже не потрудилась позвонить на работу. Там знали. Все знали. Я села рядом с Изабель, но она была настолько поглощена куклами, витая в собственном воображаемом мирке, что едва взглянула на меня.

Мама поставила передо мной тарелку и чашку. Я сделала глоток кофе, но он обжег мне горло. Я отодвинула чашку в сторону и откусила от багета, ощущая вкус пыли.

Мама открыла газету.

– Де Голль объявляет коллаборационизм государственным преступлением. Называет его «indignité nationale»[93]. Он утверждает, что это делается для того, чтобы остановить неизбирательные нападения. Теперь будут судебные процессы. Подумать только, арестовали оперную певицу Жермен Любен за исполнение Вагнера для вермахта. Отправили ее в Дранси!

Я уставилась в свою тарелку, мысленно умоляя маму заткнуться. Но она продолжала.

– И Арлетти. Ну, кинозвезду. У нее был роман с Гансом Юргеном Зерингом. Ее тоже отправляют в Дранси! Знаешь, что она сказала на суде? Ее смелость достойна восхищения.

Я ждала.

– Mon coeur est français mais mon cul, lui est international.

– Мое сердце принадлежит Франции, но моя задница – интернациональна, – повторила за ней Изабель. – Mon cul! International![94] – Она рассмеялась, и этот звук резанул слух.

Я закрыла глаза, чувствуя, как головная боль разрастается в затылке. Я встала, отодвигая стул с отвратительным скрежетом. Мне нужно было выбраться из квартиры.

– Пойду прогуляюсь.

В широко распахнутых глазах мамы застыла тревога:

– Нет, Элиз! Ты не можешь выйти на улицу.

– Я надену шарф.

– Нет! Люди тебя увидят. Всякое может случиться.

– Хуже, чем есть, не будет.

– Повремени, Элиз, прошу тебя. Пусть хотя бы волосы немного отрастут.

Я в недоумении посмотрела на нее:

– Не могу оставаться здесь и просто ждать. – С этими словами я вышла в коридор.

Мама вскочила на ноги, преграждая мне путь. Я протиснулась мимо нее. Но она схватила меня за руки. Я попыталась вырваться:

– Элиз! Ты не можешь выйти из дома!

– Перестаньте! – Изабель стояла в коридоре, слезы текли по ее лицу. И что-то во мне сломалось. Острая боль пронзила мою грудь. Я не могла дышать. Колени подогнулись, и я рухнула на пол.

Мама подхватила меня и держала, впиваясь пальцами в мои плечи:

– Элиз. Элиз, пожалуйста. – Но я была слишком тяжелой ношей. Она попыталась приподнять меня, но я упорно соскальзывала вниз. Я смутно ощущала присутствие всхлипывающей Изабель, но чувствовала, что отпускаю себя, теряю сознание. И тут поток воздуха обжег мои легкие. Я оттолкнула мамины руки, бессильно обмякнув на полу; из горла вырвался вопль.

Я почувствовала, как мама накрыла меня своим телом и крепко держала в объятиях, пока меня сотрясали дикие, безудержные рыдания. Когда они начали стихать, мама отвела меня обратно в гостиную, где уложила на диван.

– Принеси одеяло, – шепнула она Изабель.

Глава 42

Париж, ноябрь 1944 года

Элиз


Я бросилась в ванную, добежав до унитаза как раз вовремя, потому что меня снова вырвало. Пот струился по лицу. Я разогнулась, встала на дрожащие ноги, опираясь на стену. Меня доконал запах яиц. Мама хотела для разнообразия побаловать нас полноценным завтраком, но я не выносила никаких сильных запахов, а при мысли о еде меня попросту выворачивало наизнанку. Я еще больше похудела, и с июля, вот уже четыре месяца, прекратились менструации. Я не находила в этом ничего необычного; цикл сбился с самого начала оккупации. Но тошнота – совсем другое дело.

Я прошла на кухню, где мама, склонившись над раковиной, чистила щеткой грязную одежду. Похоже, она не слышала моих шагов, потому что не обернулась, и я какое-то время наблюдала за ней, отмечая ее худую сгорбленную фигуру. Что с нами стало? Париж обрел свободу, но наша маленькая семья разваливалась на глазах. Друзей у нас было крайне мало, соседи отворачивались, завидев нас, – и вынести это было труднее, чем строгое нормирование продуктов и постоянный голод. Я почувствовала, как одиночество и тревоги мамы просачиваются в меня, усугубляя мои собственные. Сознание того, что я навлекла все эти невзгоды на свою семью, наполняло меня чувством вины, но все же я не могла заставить себя отречься от любви к Себастьяну и жалела лишь о том, что не удержала наши отношения в секрете от всех, включая мою мать. Мне следовало быть более осторожной. И не только в этом.

Внезапно мама обернулась, вытерла руки о фартук и решительно посмотрела на меня.

– Тебя опять тошнит, – заявила она. – Элиз, у меня было достаточно беременностей, чтобы я знала симптомы.

Я отвела взгляд, с грустью вспоминая все ее выкидыши. Инстинктивно я положила руку на живот:

– Мне очень жаль. – Я не знала, что еще сказать.

Она покачала головой:

– Кого тебе жаль? Себя? Нас? Или ребенка? – Обеими руками она оперлась о край раковины, как будто сгибаясь под тяжестью своего стареющего тела. – Как ты могла допустить такое?