Я вскрикнула. Колени подогнулись, и я соскользнула вниз. Руки снова оторвали меня от земли, удерживая на весу, и я болталась, как тряпичная кукла. Звонкая пощечина отбросила меня назад. Голова бешено закружилась. Я больше не управляла собой.
Меня потащили к открытому грузовику и бросили в кузов. Там уже набилось немало женщин. Одни плакали. Другие кричали. Третьи застыли в ступоре. Грузовик громыхал по улицам так, что кости мои сотрясались. Куда нас везли? Внезапно и резко грузовик остановился. Меня швырнуло вперед, но никто из нас не издал ни звука.
Толпа гудела вокруг, глумясь и выкрикивая:
– Putain de Boche! – Я видела лишь размытые очертания площади и понятия не имела, где нахожусь.
Нас выгрузили из кузова и подтолкнули к доске, настеленной между двумя грудами кирпича, где заставили сесть рядком. Крупный мужчина оттащил первую жертву в сторону. Но я не смотрела. Я не смотрела ни на помост, который они соорудили, ни на людей, собравшихся поглазеть. Я закрыла глаза и молилась: «Пожалуйста, Боже, сделай так, чтобы это поскорее закончилось».
Настала моя очередь. Грубые руки схватили меня, поволокли вверх по ступенькам на деревянную платформу. Прямо передо мной сверкнуло длинное блестящее лезвие бритвы. Мужчина рассмеялся:
– Думала, сделаешь это сама? – Он опустил мою голову, захватывая шею сзади, а затем задрал мне подбородок, заставляя смотреть в толпу. Я тупо уставилась на него, когда он провел холодным металлом по скальпу. Я старалась не вздрагивать, когда лезвие процарапало кожу и брызнула кровь. Вместо этого я видела перед собой Себастьяна в его комнате, и он нежно смотрел на меня. Я держала этот образ в голове. Я держалась за него, когда они достали кисть и нарисовали свастику у меня на лбу. Заклеймили как шлюху и предателя родины.
Но на этом они не остановились. Нас затолкали в деревянную повозку, запряженную лошадьми, и покатили по улицам Парижа в одном нижнем белье, обритых наголо.
Глава 41
Париж, 27 августа 1944 года
Элиз
Я смутно осознавала, что повозка остановилась, что мама обернула шарф вокруг моей головы, помогая мне подняться. Опираясь на нее, я брела домой, под улюлюканье и насмешки горожан, выстроившихся вдоль улиц. Я была в оцепенении. Вне досягаемости. Даже для самой себя.
Когда мы добрались до дома, Изабель встретила нас в дверях, обливаясь слезами.
– Прости меня, – рыдала она. – Прости, Элиз.
Я не могла смотреть на нее. Я не хотела ни на кого смотреть. Мама приготовила ванну, а я просто стояла рядом, безучастно глядя перед собой. Она осторожно сняла с меня нижнее белье и помогла зайти в воду. Тихие слезы струились по ее лицу. Вода была холодная, но меня это нисколько не волновало. Я просто хотела все смыть. Мама мягко терла мое тело губкой, потом намылила щетку и соскребла свастику. Она ничего не говорила, и я тоже молчала. Изабель сидела под дверью и плакала.
Мама завернула меня в большое банное полотенце, крепко прижимая к себе, как ребенка.
– Прости, Элиз. Я очень сожалею.
Я не могла говорить. В ответ на ее слова я лишь покачала головой, желая одного – чтобы меня оставили в покое. Я отстранилась от нее и потащилась в свою спальню, где легла на кровать прямо во влажном полотенце, свернувшись в тугой клубок. В тот момент мне хотелось оставить все позади. Я хотела умереть.
Следующие несколько дней я не вставала с постели. Но и заснуть тоже не могла. Стоило мне закрыть глаза, как передо мной оживал образ мужчины с длинной острой бритвой в руках. Я приноровилась спать урывками в течение дня, но не переставала ощупывать свою бритую голову, не переставала вспоминать. Как они могли так поступить со мной? Люди, которые меня не знали. И понятия не имели о том, какое благое дело мы совершили вместе с Себастьяном.
Изабель и мама ходили за продуктами, но я ничего не ела. Мама пыталась заговорить со мной, но ее голос эхом отдавался в моей голове, ее слова ничего не значили. Каждое движение, каждый шум, каждый запах лишь стремились напомнить мне, что я все еще жива. В моем теле не осталось ни одной клеточки, которая не разрывалась бы от боли.
На третий день мама вошла в мою комнату с письмом в руках.
– Это от твоего отца, – сказала она. – Он спрашивает, можем ли мы прислать носки и шерстяную шапку. Я полагаю, письма проверяет цензура, и он не может рассказать, что происходит на самом деле, но наверняка думает о дороге домой. – Мысль о возвращении папы наполнила меня страхом, а не радостью. – Элиз, иди, поешь чего-нибудь. Пожалуйста.
Я последовала за мамой на кухню. Изабель сидела за столом, играла со своими куклами. Я не помнила, чтобы в ее возрасте меня все еще интересовали куклы, хотя, возможно, память мне изменяла. Худенькая, вылитая беспризорница, она не выглядела на свои одиннадцать лет. Казалось, мы все растворились в самих себе. Я даже не потрудилась позвонить на работу. Там знали. Все знали. Я села рядом с Изабель, но она была настолько поглощена куклами, витая в собственном воображаемом мирке, что едва взглянула на меня.
Мама поставила передо мной тарелку и чашку. Я сделала глоток кофе, но он обжег мне горло. Я отодвинула чашку в сторону и откусила от багета, ощущая вкус пыли.
Мама открыла газету.
– Де Голль объявляет коллаборационизм государственным преступлением. Называет его «indignité nationale»[93]. Он утверждает, что это делается для того, чтобы остановить неизбирательные нападения. Теперь будут судебные процессы. Подумать только, арестовали оперную певицу Жермен Любен за исполнение Вагнера для вермахта. Отправили ее в Дранси!
Я уставилась в свою тарелку, мысленно умоляя маму заткнуться. Но она продолжала.
– И Арлетти. Ну, кинозвезду. У нее был роман с Гансом Юргеном Зерингом. Ее тоже отправляют в Дранси! Знаешь, что она сказала на суде? Ее смелость достойна восхищения.
Я ждала.
– Mon coeur est français mais mon cul, lui est international.
– Мое сердце принадлежит Франции, но моя задница – интернациональна, – повторила за ней Изабель. – Mon cul! International![94] – Она рассмеялась, и этот звук резанул слух.
Я закрыла глаза, чувствуя, как головная боль разрастается в затылке. Я встала, отодвигая стул с отвратительным скрежетом. Мне нужно было выбраться из квартиры.
– Пойду прогуляюсь.
В широко распахнутых глазах мамы застыла тревога:
– Нет, Элиз! Ты не можешь выйти на улицу.
– Я надену шарф.
– Нет! Люди тебя увидят. Всякое может случиться.
– Хуже, чем есть, не будет.
– Повремени, Элиз, прошу тебя. Пусть хотя бы волосы немного отрастут.
Я в недоумении посмотрела на нее:
– Не могу оставаться здесь и просто ждать. – С этими словами я вышла в коридор.
Мама вскочила на ноги, преграждая мне путь. Я протиснулась мимо нее. Но она схватила меня за руки. Я попыталась вырваться:
– Элиз! Ты не можешь выйти из дома!
– Перестаньте! – Изабель стояла в коридоре, слезы текли по ее лицу. И что-то во мне сломалось. Острая боль пронзила мою грудь. Я не могла дышать. Колени подогнулись, и я рухнула на пол.
Мама подхватила меня и держала, впиваясь пальцами в мои плечи:
– Элиз. Элиз, пожалуйста. – Но я была слишком тяжелой ношей. Она попыталась приподнять меня, но я упорно соскальзывала вниз. Я смутно ощущала присутствие всхлипывающей Изабель, но чувствовала, что отпускаю себя, теряю сознание. И тут поток воздуха обжег мои легкие. Я оттолкнула мамины руки, бессильно обмякнув на полу; из горла вырвался вопль.
Я почувствовала, как мама накрыла меня своим телом и крепко держала в объятиях, пока меня сотрясали дикие, безудержные рыдания. Когда они начали стихать, мама отвела меня обратно в гостиную, где уложила на диван.
– Принеси одеяло, – шепнула она Изабель.
Глава 42
Париж, ноябрь 1944 года
Элиз
Я бросилась в ванную, добежав до унитаза как раз вовремя, потому что меня снова вырвало. Пот струился по лицу. Я разогнулась, встала на дрожащие ноги, опираясь на стену. Меня доконал запах яиц. Мама хотела для разнообразия побаловать нас полноценным завтраком, но я не выносила никаких сильных запахов, а при мысли о еде меня попросту выворачивало наизнанку. Я еще больше похудела, и с июля, вот уже четыре месяца, прекратились менструации. Я не находила в этом ничего необычного; цикл сбился с самого начала оккупации. Но тошнота – совсем другое дело.
Я прошла на кухню, где мама, склонившись над раковиной, чистила щеткой грязную одежду. Похоже, она не слышала моих шагов, потому что не обернулась, и я какое-то время наблюдала за ней, отмечая ее худую сгорбленную фигуру. Что с нами стало? Париж обрел свободу, но наша маленькая семья разваливалась на глазах. Друзей у нас было крайне мало, соседи отворачивались, завидев нас, – и вынести это было труднее, чем строгое нормирование продуктов и постоянный голод. Я почувствовала, как одиночество и тревоги мамы просачиваются в меня, усугубляя мои собственные. Сознание того, что я навлекла все эти невзгоды на свою семью, наполняло меня чувством вины, но все же я не могла заставить себя отречься от любви к Себастьяну и жалела лишь о том, что не удержала наши отношения в секрете от всех, включая мою мать. Мне следовало быть более осторожной. И не только в этом.
Внезапно мама обернулась, вытерла руки о фартук и решительно посмотрела на меня.
– Тебя опять тошнит, – заявила она. – Элиз, у меня было достаточно беременностей, чтобы я знала симптомы.
Я отвела взгляд, с грустью вспоминая все ее выкидыши. Инстинктивно я положила руку на живот:
– Мне очень жаль. – Я не знала, что еще сказать.
Она покачала головой:
– Кого тебе жаль? Себя? Нас? Или ребенка? – Обеими руками она оперлась о край раковины, как будто сгибаясь под тяжестью своего стареющего тела. – Как ты могла допустить такое?