Роули спустился к ручью, смыл кровь с лица и рук, напился. Конь стоял на месте, безмятежный, с подъеденной вокруг травой. Роули оседлал его и поехал.
Держался все той же тропы, не зная, что еще делать. Может, хижина какая попадется, не эта, так другая. Он проехал через рощи дрожащих тополей вперемежку с пальцами можжевельника. Горы впереди местами припорошил снег, а без него виднелся только голый гранит. Было очень холодно. И зачем здесь кому-то может понадобиться хижина?
Роули нашел чахлую яблоню-кислицу и пожевал пару дикушек, чтобы в животе было хоть что-то, кроме воды. От шкурки защипало губы. Хижины так и не было, и никаких ее признаков. Когда от дороги ответвилась тропинка, он последовал по ней до заколоченного входа в шахту.
К полудню закружилась голова. Он нашел, как ему показалось, конский щавель с осыпающимися коричневыми семенами. Съел целую пригоршню, надломил растение у корня и снял кожицу, чтобы добраться до мякоти, потом посидел в теньке, пока не оклемался, чтобы продолжить путь.
Через некоторое время желудок заныл, кожа стала липкой. Теперь он ехал медленней, сгорбившись. Пару раз останавливался и нагибался у обочины, его тошнило, но наружу так ничего и не вышло.
Роули попил и убедил себя, что ему хоть немного лучше, но все равно бывали времена, когда он не знал, что или кто он, когда приходил в себя на тропе, не понимая, как сюда попал.
В полдень тропа начала сужаться, и идти по ней стало сложнее. Скоро он потерял ее вовсе.
Уже почти смеркалось, когда Роули вернулся к пещере. Ему хотелось ехать дальше, пройти мимо, но он был измотан, как и конь. Нет, лучше остановиться на несколько часов в знакомом месте, пересидеть, передохнуть, а утром продолжить.
У пещеры, рядом с ручьем, он нашел лошадь Сагга. На ее боку по-прежнему был кровавый ангел, почти черный в зыбком свете. «Сагг?» – позвал Роули надтреснутым голосом, но никто не ответил. Вчера, когда Роули нашел Сагга, лошади рядом не было. Должно быть, прибрела сюда сама, наверное почувствовав запах коня Роули или самого Сагга. Лошадь еще ничего не значит.
И все же, несмотря на это, поднявшись по сланцевому берегу, он испытал облечение, когда пещера оказалась пуста.
Он лег на полу пещеры в темноте, весь дрожа. «Вставай, – повторял он себе, – разожги костер». Но сам остался лежать.
Снаружи ржали кони. Он думал, что они быстро успокоятся, но нет – что-то продолжало их тревожить. Роули сомкнул ладонь на револьвере. Если понадобится, говорил он себе, он выйдет на улицу и разберется.
Стемнело, потом еще сильнее. Стало так темно, что Роули уже не знал, где выход из пещеры. Вокруг была одна и та же тьма. Даже если бы он хотел собрать хворост, то уже не знал бы, куда идти.
Через некоторое время стало теплее, он начал задремывать. Костер не понадобится, говорил он себе. Нужно только поспать. Завтра он начнет заново, спустится с горы, найдет еду, найдет убежище, начнет всю жизнь заново.
Проснулся он в теплом свечении костра. Лежал, смотрел в него, наблюдая, как туда-сюда вьется пламя. Когда он поднял взгляд, увидел, что над ним стоит Сагг. Напарник слегка пошатывался, без одного сапога, его одежда запеклась от крови.
– Черт, ты еще откуда? – спросил Роули. Или подумал, что спросил. Так и не понял, двигались ли его губы. Он попытался сесть, но обнаружил, что не может подняться. Сагг сперва нависал над ним, а потом зашаркал на другую сторону костра, тяжело опустился на то же место, где был прошлой ночью, – место, отмеченное его же кровью.
Сагг сунул руку в огонь и пошебуршал. Взлетели искры, в воздухе на мгновение пахнуло горелыми волосами. Пламя как будто не заботило Сагга, и он медленно убрал руку из костра.
– Удобно? – спросил Сагг. – Еще живой?
Про себя Роули спрашивал: «Что происходит? Что со мной случилось?» Но губы не двигались.
– Хотя разницы нет, – сказал Сагг. Потом распахнул рот и улыбнулся. Это было ужасное зрелище. Роули стало очень страшно.
Очень долго напарник просто сидел и улыбался. Потом его лицо вдруг расслабилось.
– Рассказать историю?
«Нет», – подумал Роули.
– Рассказать тебе историю не о черной коре? Историю обо всем, о чем недоговорила черная кора?
«Нет, – подумал Роули. – Пожалуйста».
– Ну, значит, история такая, – сказал Сагг. – Последняя, на дорожку. Она будет хорошая, – он снова улыбнулся той же ужасной улыбкой. Потом его губы проговорили слово «Начнем».
Отчет
Посвящается Джесси Боллу
Прошла неделя с тех пор, как я составил отчет, и теперь в заключении я мысленно перебирал его слово за словом. Предложения, изначально казавшиеся мне гладкими и емкими, теперь выглядят неумело скомпонованными и бессвязными, готовыми развалиться в любой момент. Более того, так наверняка и случилось – иначе почему я все еще здесь? То, что я принимал за образец ясности, теперь как будто вертится и кружится, отказывается стоять на месте. Если бы от меня потребовали отчет сейчас, если бы сейчас внезапно открыли дверь и попросили зачитать его наизусть, остался бы отчет прежним? Нет, пусть даже остались бы прежними слова, сам отчет уже был бы иным, да и я не смог бы изложить его с той же убедительностью, как раньше. Собственно, я и пытался зачитать свой отчет, в этот раз – стенам камеры. Хотя я и могу повторить его, как мне кажется, до последней буквы, теперь слова как будто предают меня. Или я предаю их – ведь мой голос не может придать им былое звучание.
И все же ко мне никто не пришел – и не придет. Я вижу только проблеск руки, толкающей миску с едой через щель в основании двери, но и он тут же исчезает.
Когда меня только доставили сюда после отчета, я пытался их убедить. Я кричал, что совершена ошибка. Умолял и заклинал, потом звал на помощь. Очень быстро я услышал, как в ответ кричат другие пленники, велят замолчать, предупреждают, что ошибку совершаю я. И все же я продолжал кричать. Тогда я думал, как теперь полагаю, что хоть какое-то взаимодействие с властями, даже болезненное, после которого я останусь избитым или окровавленным, все же предпочтительней, чем вовсе никакого взаимодействия.
Возможно, так и было. Но не этого я дождался.
Когда раздался шум у двери, я приготовился. Но отомкнулась не дверь, а только щель в основании. Быстро сунулась и исчезла бледная рука, оставив только скомканный клочок бумаги. Я торопливо схватил его, разгладил и увидел следующие слова:
«Молчи, иначе мы поджарим его пятки».
«Что? – подумал я. – Это же абсурд». Они не угрожали мне лично, но опосредовано, через угрозу другому. Неужели я не достоин даже прямой угрозы? И кто такой «он»? Кем он был для меня? Почему меня должно заботить, поджарят его пятки или нет?
И я продолжал вопить, и замолчал, только когда начался переполох в камере слева от моей. Раздался лязг распахнувшейся двери, какой-то шорох и усиливающийся умоляющий голос, потом шипение и смрад, напоминающий запах жареного мяса. А потом кто-то кричал, кричал, кричал. Звуки затихли, и до меня донеслись быстро уходившие шаги, и как будто воцарилась тишина. И в самом деле все затихло, в том числе я, за исключением стонов человека в камере по соседству, которые длились несколько часов, пока он, видимо, не потерял сознание.
Это был первый день.
Я массирую ноги, в особенности стопы. С тех самых пор как мне кинули через щель мятую записку, я очень переживаю о своих ногах. Первая часть тела, о которой я вспоминаю поутру, и последняя, что засыпает по ночам. Я массирую стопы и спрашиваю себя, когда придет их черед поджариться.
Не могу не задаваться вопросом, знаком ли мне человек, подвергшийся пыткам. Ибо зачем угрожать мне мучениями незнакомца? И все же если я его знаю, почему они не потрудились уведомить меня о его личности? Разве не было бы эффективнее, если бы я знал, что пытают моего отца, или брата, или даже друга, чем просто думал о том, как по моей вине страдает какой-то аноним?
Это логично, но, оказывается, неверно. Для меня хуже неведение, кто этот человек, – неведение, знаю ли я его, неведение, насколько произвольно наказание, – чем уверенность, что он мне близок. Если он выбран наугад, пострадал безо всякой причины, тогда обречены мы все, и тем ужаснее это место.
С того первого дня я хранил молчание – практически. Были краткие моменты, когда я звал или шептал, но замолкал задолго до того, как через щель начинали приходить накарябанные записки или угрозы. Я пытался поговорить с человеком в соседней камере, но, кроме стонов в первый и второй день и проклятий на третий, с которыми он снова начал ходить на обожженных ногах, ничего не добился.
Тем не менее, несмотря на то что я никогда его не видел, живой образ соседа по тюрьме стоит перед моим мысленным взором. Может быть, он очень высок и худ, но в моих мыслях он низенький и нервный. Как я. На нем круглые бухгалтерские очки с толстыми линзами, – как у меня, – по крайней мере, были, пока их не разбили, не растоптали сапоги стражников, поджаривших его пятки. Без них весь мир – пятно.
Он не понимает, почему оказался здесь. Как и я, он не дождался объяснений; как и я, кричал в первый день прибытия; как и мне, ему угрожали пыткой соседа, пока он не замолчал. Потому-то, говорю я себе, он знал, что случится, когда начнет вопить кто-нибудь другой, и, возможно, подозревал, что рано или поздно сам падет жертвой наказания другого человека.
Но когда наказание пришло, смирился ли он с ним, счел ли искуплением за ту кару, что вызвал на чужую голову? Или он ненавидит человека, который отказался замолчать и тем самым обрек его на мучения? Ненавидит ли он тех, кто держит его в заключении? Да, разумеется, говорил я себе, он испытывает смесь всех этих чувств, но кто знает, в каком объеме и в какой степени? И кто знает, не испытывает ли он вдобавок к этим чувствам еще и ненависть к словам на клочке бумаги, что наверняка появился в камере по соседству, – предупреждению, которое проигнорировали и которое послужило причиной его страдания.