Последние дни. Павшие кони — страница 16 из 51

И всегда ли предупреждение было одно и то же? Всегда ли угрожали только поджарить пятки? Всегда ли ты знаешь, какое наказание подстерегает тебя из-за той пытки, на которую ты обрек другого человека?


Чтобы узнать все это, пришлось дождаться четвертого дня. Вернее, узнать неточно, но иначе невозможно, пока тебя держат в заключении. Можно представить человека в соседней камере; можно придать ему облик, заимствованный, возможно, с твоего собственного портрета или созданный на основе внешности кого-нибудь близкого – отца, брата, друга. Но между именем и телом всегда остается пропасть. Ты его никогда не увидишь, не узнаешь наверняка о корреляции – если она есть, – между своим воображением и его реальностью.

Можно представлять, что он, как и ты, не знает, за что оказался здесь. Но ты не единственный, кто играет в эту игру. Наверняка и он представляет тебя, и в его мыслях ты уже не тот, кем привык себя считать. Возможно, он думает, что, как и он, ты здесь по конкретным причинам – скажем, из-за поддержки оппозиции. Но ты не поддерживаешь оппозицию – это ты дал понять в своем отчете предельно ясно, или так тебе кажется, – вернее, я дал понять в своем отчете предельно ясно, или так мне кажется; я начинаю путать местоимения, – и мысль, что он думает о тебе, обо мне, меня тревожит. Ведь если это так, кто знает, в чем еще он ошибается?

И вот настоящая проблема подобного заключения: не то, что тебя держат внутри, а то, что мир держат снаружи. Ты знаешь, мир еще есть – постоянно слышишь столько звуков (шаги, бормотание, стоны), что не можешь не знать. Но не можешь и воссоздать его по оставшимся крохам. Ты знаешь, что вокруг есть люди, прямо за стенами камеры, но не представляешь, как они выглядят или даже за что они сюда попали, назовут ли тебя другом или уничтожат как врага. Ты знаешь, что есть охрана, но не можешь даже начать воссоздавать их облик на основе краткого проблеска руки – иногда бледной, иногда нет, – что видишь дважды в день через щель в основании двери. Рука наверняка принадлежит охраннику или нескольким охранникам, хотя даже такой вывод как будто подлежит сомнению: это может быть искусственная рука на конце палки, или даже настоящая рука, отрубленная у пленника и насаженная на палку, чтобы ею манипулировал какой-то жуткий кукловодный механизм. А вовсе не рука охранника.

Нет, последнее, в чем ты еще уверен, – это как стоял перед ними навытяжку и читал отчет, и обнаружил, что не в состоянии распознать реакцию на свои слова по их лицам. Рот еще произносил последние предложения отчета, но к этому времени сам ты едва ли обращал внимание на то, что говорил. На самом деле ты гадал, хороший это или плохой знак, что по ним ничего нельзя понять. А потом ты закончил отчет и стоял, ждал. Миг спустя кто-то сзади надел тебе на голову мешок, так туго затянул завязку на горле, что ты едва не задохнулся, а потом все-таки задохнулся и потерял сознание, только чтобы очнуться здесь, в этой камере. Последнее, что ты помнишь, – бесстрастные лица, выслушивающие твой отчет. Как в самую последнюю секунду, перед тем как голову объял мешок, они не выказали никакой реакции на то, что с тобой происходит.

Я снова говорю «ты» вместо «я» или «он». И это тоже часть проблемы.


Четвертый день отличается переполохом. По коридору как будто бы большой группой идут охранники, тащат кого-то за собой. Я лежу на животе и пытаюсь подсмотреть через щель, но нет, она закрыта, как всегда, кроме случаев, когда меня кормят.

Так или иначе, я слышу, как люди проходят мимо. Да, я уверен, они что-то тащат. Или, полагаю, кого-то. Открывают дверь справа от меня, и я слышу, как что-то или кого-то забрасывают внутрь. Затем дверь с лязгом закрывается и шаги удаляются.

Какое-то время ничего не происходит. Проходит несколько минут, потом, наверное, час. Потом я слышу стон и думаю: «Начинается».

– Эй? – раздается вскоре голос. – Эй?

Я не отвечаю. Никто не отвечает.

– Там кто-нибудь есть? – на этот раз громче. Все еще никто не отвечает.

– За что я здесь? – кричит голос. В этот раз истошно. «Ш-ш-ш», – слышу я кого-то еще, и голос жадно хватается за ответ.

– Эй, эй? – говорит он. – Вы можете мне помочь? Меня здесь быть не должно. Это ошибка, – и когда дальнейшего ответа нет, он повторяет это раз за разом, громче и громче, уже вопит.

Я слушаю столько, сколько могу, нервничаю больше и больше, пока наконец в панике и отчаянии не выпаливаю:

– Ради бога, замолчи!

Но, как и мой голос несколько дней назад, этот продолжает кричать. Очень быстро он становится слишком истеричным, чтобы прекратить. Я могу представить его хозяина – глаза закатываются, ощущение мешка на голове и чувство, что его душат, все еще яркое, – все еще в шоке из-за результата своего отчета (допуская, что он, как и я, давал отчет). Он не может поверить. Нет, произошла какая-то ошибка. Он всегда поддерживал режим, он подавал безупречные отчеты. Нет, произошла какая-то ошибка!

И между тем вот он я, слушаю, как он зовет, чувствую, как время истекает не только для него, но и для меня. Да, я переживаю все те чувства, которые приписывал пострадавшему за меня человеку, а вдобавок – некую обреченность. Я снимаю очки и аккуратно кладу их в дальнем углу камеры, надеясь, что охранники их не заметят, что они останутся целыми. А потом, не зная, что еще делать, сажусь на пол и жду того, что произойдет дальше.

В коридоре раздаются шаги, медленные и размеренные. Мгновение кричащий человек колеблется, думая, что пришла помощь. Раздается звук, с которым открывается и закрывается его щель, потом шаги удаляются.

На мгновение воцаряется тишина. Я представляю, как он разворачивает бумагу, видит послание и читает. «Молчи, или мы поджарим его пятки». Он не знает, что «его» – это мои, но если бы и знал, то ему было бы все равно.

И он опять начинает кричать. Это длится минуты две, может быть, три, пока в коридоре снова не слышатся шаги стражников, идущих мимо его камеры к моей. Я стискиваю зубы и жду.

Но они не останавливаются. Проходят дальше, к следующей камере, где содержится, если не ошибаюсь, человек, чьи ноги уже поджаривали из-за меня.

Дверь с грохотом открывается. Он уже орет – его крики страшно слышать. Запах обожженной плоти и новые крики. Потом, к счастью, он лишается чувств. А потом – очень медленно – размеренные шаги охранников, когда они уходят.


«Почему не я?» – думаю я. Они ошиблись? Просто забыли, чей черед?

Или хуже того, они всегда пытают одного и того же? Что же он такого сделал, что они решили снова и снова поджаривать его пятки?

Или хуже того, вероятно, никакой системы или логики нет. Вероятно, это может быть кто угодно и когда угодно, и нет средства узнать, когда придут к тебе, и сколько раз, и прекратится ли это.


«Пытайте меня», – думаю я, лежа на полу и уставившись в потолок. Если бы не было так темно, потолок казался бы мне пятном, потому что очки все еще в углу. Я знаю, что они там, но не могу себя заставить их подобрать. Что здесь может быть такого, что мне захочется видеть?

Я думаю о своем отчете. Он был прост. Мне поручили наблюдать за человеком. Я следил за его домом, записывал время его приходов и уходов в течение одного дня. Все это я исполнил, как и было поручено. Потом должен был отчитаться об увиденном.

Приход: человек вернулся домой на маленькой машине. Я не знаю модель машины, но знаю, что она синяя. И маленькая. Он вышел из машины, подошел к двери и отпер дверь ключом.

Уход: миг спустя человек снова оказался снаружи, в этот раз бежал с паническим выражением на лице, в промокшей от крови рубашке. Изначально я не мог распознать, принадлежит ли кровь ему или кому-то другому. Но когда, пытаясь открыть дверцу, он сперва упал на колени, а потом медленно пошатнулся и повалился наземь, я смог определить, что да, кровь принадлежала ему.

Это я включил в отчет. Как мне и велели, я оставался на позиции, пока не наступила ночь, потом вернулся и подал отчет. Аккуратно продумал, как все сформулировать, что сказать и что не говорить. Описал машину: синяя и маленькая. Описал рубашку человека, как она выглядела до и после крови. Я не назвал его имени, потому что не знал его. Мне показали только фотографию мужчины. Я не представлял, кто он или какое значение имел, если имел.

Я не описал двух мужчин, которые появились из дома где-то спустя пять минут после того, как упал первый, не описал, как один вышел на дорогу и свернул налево, а другой вышел на дорогу и свернул направо, при этом оба игнорировали не только друг друга, но и распростертого в луже крови человека. Не стал я упоминать и о том, как позже один из них вернулся, где-то спустя две минуты, и сел в машину умирающего – или уже умершего, – и либо что-то положил в бардачок, либо что-то забрал. Эти и другие факты были у меня наготове, если бы меня о них спросили. Но я чувствовал, что, не считая прямого вопроса, эти факты находятся вне полномочий моего отчета. Возможно, в этом я ошибался. Возможно, поэтому я здесь.


Я недолго сплю, но это беспокойный сон. Окончательно просыпаюсь, когда в помещении начинает меняться свет, когда темнота слегка бледнеет, что, как мы знаем, обозначает день. Под «мы» я, конечно, имею в виду «я». Я знаю. Я могу говорить только за себя – об этом нужно помнить. Разбудила меня обнадеживающая мысль: возможно, они никому не поджаривают пятки. Возможно, это все трюк, симуляция. Возможно, у них есть запись пыток человека, и они просто раз за разом ее включают.

Если я смогу в это поверить, возможно, не буду так переживать. Возможно, пятки перестанет покалывать.


Я слышу движение в камере слева и в камере справа. Если человек в камере справа – запись, то это очень длинная запись. Нет, там все-таки кто-то есть.

Я бы хотел сказать, что меня шокировало увиденное, шокировало, как передо мной умирал человек. Но нет, меня это не шокировало. Я уже сделал достаточное количество отчетов, чтобы не удивляться ничему, что происходит, когда я собираю данные. Нет, больше меня шокировали звуки, когда по соседству поджаривали пятки, и запах горящей плоти. Шокировало бы меня, если бы я это видел? Сомневаюсь.