– Отдай мне мою рабыню, – вопила мегера, схватив грека за грудь своей могучей дланью.
– Не отдам, хотя бы к тебе пришли на помощь все твои сестры фурии! – отвечал Главк. – Не бойся, милая Нидия, афинянин никогда не покидал несчастных.
– Полноте! – воскликнул Бурбо, неохотно вставая. – Столько шуму из-за какой-то рабыни? Оставь в покое молодого господина, жена, уж так и быть, ему в угоду на этот раз простим дерзкую девчонку.
С этими словами он отвел или, вернее, оттащил прочь свою свирепую подругу.
– Мне показалось, когда мы вошли, тут был еще какой-то человек, – заметил Клавдий
– Он ушел.
Действительно, жрец Исиды смекнул, что ему давно пора убраться.
– О, это один приятель! Собутыльник… Малый смирный, не охотник до передряг, – отвечал Бурбо небрежно. – Однако ступай, дитя мое, ты разорвешь тунику этому господину, если будешь так на ней виснуть. Ступай, тебя простили.
– О, не оставляй меня, не оставляй! – вскричала Нидия, еще крепче прижимаясь к афинянину.
Тронутый ее беззащитным положением, ее обращением к его состраданию, точно так же как и ее невыразимой, трогательной грацией, грек сел на один из стульев и привлек Нидию к себе на колени. Он вытирал кровь с ее плеч своими длинными кудрями, поцелуями осушал слезы на ее щеках, шептал ей ласковые, нежные слова, какими обыкновенно утешают детское горе. Он был так хорош в роли кроткого утешителя, что даже тронул сердце свирепой Стратоники. Присутствие его как бы осветило этот гнусный, позорный притон. Молодой, красивый, блестящий, воплощение совершенного счастья на земле, он утешал несчастное существо, покинутое, отверженное всеми!
– Кто бы мог подумать, что на долю нашей Нидии выпадет такая честь? – проговорила мегера, вытирая вспотевший лоб.
Главк обратился к трактирщику:
– Любезный Бурбо, это твоя раба – она хорошо поет, она привыкла ухаживать за цветами. Такую точно рабу мне хотелось бы подарить одной даме. Продай мне ее!
При этих словах бедная девушка задрожала всем телом от восторга. Она вскочила, откинула от лица свои разметавшиеся кудри, пугливо озираясь кругом, как будто могла что-нибудь видеть.
– Продать нашу Нидию! Ну нет, ни за что! – угрюмо отозвалась Стратоника.
Нидия с тяжелым вздохом опустилась к ногам Главка и снова уцепилась за край его одежды.
– Пустяки! – вмешался Клавдий повелительно. – Вы должны это сделать из уважения ко мне. Помни, Бурбо, и ты, старуха, что оскорбить меня – значит погубить вашу торговлю. Ведь Бурбо клиент моего родственника Пансы! А разве я не оракул амфитеатра и его героев? Мне стоит сказать слово – и все пропало, вы не продадите ни одного кувшина вина. Главк, – раба твоя.
Бурбо почесывал затылок в смущении.
– Я ценю эту девушку на вес золота.
– Назначь свою цену, я богат, – сказал Главк.
Древние итальянцы были точно таковы, как и теперешние, – не было вещи, которую они не готовы были бы продать, а тем более бедную слепую.
– Я сама заплатила за нее шесть сестерций, а теперь она стоит двенадцать.
– Я дам тебе целых двадцать. Пойдем скорее к судье, а потом ко мне в дом, за деньгами.
– Я не продал бы милую девочку и за сто сестерций, да уж очень мне хочется угодить благородному Клавдию, – заметил Бурбо плаксиво. – А уж ты, Клавдий, пожалуйста, замолви за меня словечко у Пансы относительно должности указателя мест в амфитеатре, – она бы мне как раз годилась.
– Она за тобой, – отвечал Клавдий и шепотом прибавил: – Этот грек может составить твое счастье. Он так и сеет деньгами, словно через решето. Отметь сегодняшний день белым, Приам.
– An dabis? – проговорил Главк обычную фразу, употребляемую при купле и продаже.
– Dabitur, – отвечал Бурбо.
– Значит, я пойду с тобой… с тобой? О, какое счастье! – прошептала Нидия.
– Да, да, моя прелесть, и с этой поры единственной твоей обязанностью будет – петь греческие песни для красивейшей и благороднейшей женщины в Помпее.
Девушка вырвалась из его объятий. Лицо ее, столь радостное за минуту перед тем, вдруг изменилось. Она тяжко вздохнула и промолвила, снова схватив его за руку:
– А я думала, что буду жить в твоем доме!
– Да, пока. Пойдем, не будем терять времени.
IV. Соперник Главка спешит обогнать его
Иона была из тех блестящих натур, какие не часто приходится встречать в жизни. В ней соединялись два редких дара природы, доведенные до совершенства: талант и красота. Всякий, кто обладает высокими умственными качествами, не может не сознавать их, положим, соединение скромности и достоинств вещь прекрасная, однако, когда достоинства эти велики, покрывало скромности, которым так восхищаются, никогда не в состоянии утаить этих достоинств от их обладателя. Именно это гордое сознание известных качеств, которые гений не может разоблачать перед будничным миром, и придает гению тот застенчивый, сдержанный, смущенный вид, удивляющий вас, когда вы с ним встречаетесь.
Иона тоже сознавала свои недюжинные дарования. Но при очаровательной гибкости характера, свойственной только женщинам, она имела способность, очень редко встречающуюся у даровитых людей иного пола, – способность приноравливать свой изящный ум ко всем, кого ей случалось встречать. Сверкающая струя фонтана посылала свои брызги одинаково и на песок, и на пещеру, и на цветы. Она освежала, восхищала каждого, всем дарила свою улыбку
Гордость, результат превосходства, выработала в ней независимость. Она смело шла по своему светлому, одинокому пути. При ней не было никакой пожилой матроны, чтобы руководить ею, – она шла совершенно одна, освещая себе дорогу факелом своей собственной незапятнанной чистоты. Она не повиновалась тираническим, условным обычаям. Она сообразовывала обычай со своей волей, но так деликатно, с такой женственной грацией, что, казалось, она не нарушает обычая, а господствует над ним. Ее грация и изящество были неистощимы, она придавала особую прелесть самым обыкновенным вещам, – каждое ее слово, каждый взгляд имели волшебное очарование. Полюбив ее, человек вступал в новый мир, далекий от пошлого, банального земного мира. В ее присутствии чувствовалось, как будто слушаешь чарующую музыку, погружаешься в то неземное ощущение, которое способна внушать музыка, – сладкое упоение, возбуждающее, охватывающее чувства, но вместе с тем проникающее в душу.
Итак, Иона была создана, чтобы привлекать и очаровывать людей смелых, недюжинных. Любить ее – значило соединить две страсти – любовь и честолюбие. Не мудрено, что она окончательно покорила и околдовала мрачную, пылкую душу египтянина – человека, в котором клокотали дикие страсти. Красота тела и красота души одинаково пленяли его.
Сам он уединялся от света, и ему нравилась смелость ее характера, ее умение держаться свободно особняком среди пошлого мира. Он не замечал или не хотел заметить, что эта самая обособленность ставит ее дальше от него самого, нежели даже от окружающего мира. Их натуры представляли два противоположных полюса, отличались друг от друга, как день и ночь. Он держался особняком в силу своих темных, таинственных пороков, а она в силу своей пылкой фантазии и чистоты своей добродетели.
Если неудивительно, что Иона так очаровала египтянина, то еще менее удивительно, что она заполнила сразу и безвозвратно горячее, жизнерадостное сердце афинянина. Веселость и живость темперамента, как будто сотканного из лучей света, увлекла Главка на путь удовольствий. Предаваясь кутежам и развлечениям своего времени, он повиновался не порочным наклонностям, а исключительно потребностям юности и здоровья. Чистота его натуры спасала его от пропастей, встречавшихся ему на пути. Воображение ослепляло его, но сердце оставалось неиспорченным. Гораздо более проницательный, нежели воображали его приятели, он понимал, что они хотят попользоваться его богатством и его молодостью. Но он сам презирал богатство, считая его только средством к наслаждению, а молодость была звеном, соединявшим его с этими приятелями. Правда, он сознавал, что есть цели высшие, мысли более благородные, каких не может дать рассеянная жизнь, но в глазах его весь мир представлялся теперь обширной тюрьмой, а римский император – тюремщиком. Те самые добродетели, которые в дни свободы Афин внушили бы ему честолюбие, теперь в состоянии рабства всего мира оставляли его праздным и ленивым. Среди этой извращенной, неестественной цивилизации всякое благородное соревнование было запрещено. Единственные доблести, бывшие в ходу при деспотическом, пышном дворе, – лесть и пронырство. Главной целью всех стремлений была корысть. Люди добивались преторства и провинций только для того, чтобы свободнее грабить. В маленьких государствах слава наиболее деятельна и чиста. Чем теснее границы, тем сильнее патриотизм. В маленьких государствах общественное мнение сосредоточено и сильно, все ваши поступки на виду, ваша узкая сфера населена личностями и образами, знакомыми вам с детства, одобрение ваших сограждан приятно, как ласка друзей. Но в обширных государствах главный центр – это двор. Провинции, чуждые вам по обычаям, а может быть даже и по языку, не имеют права на ваш патриотизм. Предки их – не ваши предки. При дворе вы добиваетесь милостей, а не славы. Вдали от двора общественное мнение исчезает, и личный интерес не имеет противовеса.
Италия, Италия! В то самое время, как я пишу, твои небеса сияют надо мной, твое море плещется у ног моих, – не слушай слепой политики, которая стремится соединить твои города, оплакивающие республику, в одну империю. Фальшивая, вредная иллюзия! Единственная твоя надежда на возрождение – именно в разделении. Флоренция, Милан, Венеция, Генуя могут еще обрести свободу, если каждый из этих городов будет свободен. Но не мечтай о свободе целого, пока ты порабощаешь части. Сердце должно быть центром системы, кровь всюду должна переливаться свободно. А в обширных общинах мы видим лишь раздутого, но слабосильного гиганта, с тупым мозгом, с мертвыми членами. Болезнями и немощью он платит за то, что превысил естественные пропорции, необходимые для силы и здоровья.