То был священный час, когда египтянин обыкновенно предавался своей дерзновенной науке – искусству читать изменчивые судьбы людские по звездам.
Он исписал свиток, отметил свои наблюдения и, подперев щеку рукой, погрузился в глубокие думы.
– Опять звезды предостерегают меня! Значит, мне наверное грозит какая-то опасность, – проговорил он медленно, – опасность великая и внезапная. Звезды предвещают мне ту же жалкую участь, какую они, если верить нашим хроникам, когда-то предвещали Пирру: ему суждено было стремиться к великим целям, но ничем не наслаждаться, одерживать победы, но победы бесплодные, стяжать лавры, достигать славы, но не знать успеха и, наконец, помешаться на собственных предрассудках и быть убитым, как собака, черепицей от руки старухи! Право, звезды льстят мне, сближая меня с этим безумцем войны и обещая моим стремлениям к знанию те же результаты, какие сулили его безумному честолюбию, – вечные старания, но без верной цели! Труд Сизифа, гора и камни! – Кстати о камне. По-видимому, мне грозит смерть, сходная со смертью эпирца. Посмотрим еще. «Берегись, – говорят вещие звезды, – когда будешь проходить под ветхими кровлями, осажденными стенами или нависшими скалами, – камень, брошенный сверху, грозить тебе гибелью!» И опасность угрожает в близком будущем, хотя я не могу в точности определить дня и часа. Однако, если я избегну этой опасности, остаток моей жизни протечет ясно и светло, как полоса лунного света, отражающегося в водах. Я вижу почести, счастье, успех, сияющие на гребне каждой волны в той темной пучине, куда я должен погрузиться в конце концов. Неужели при такой блестящей судьбе за пределами опасности я не избегну самой опасности? В душе моей таится надежда, и это мужество – самое благоприятное предзнаменование. Если б мне суждено было погибнуть так скоро и так внезапно, мною овладело бы мрачное, леденящее предчувствие злого рока. Но у меня ясно на душе, и это предвещает спасение.
С этими словами египтянин поднялся с места и зашагал взад и вперед по узкому пространству плоской кровли. Затем, остановившись у парапета, он снова устремил взор на серое, печальное небо. Холодный, предрассветный ветерок освежал его пылающую голову, и мало-помалу мысли его пришли в обычное состояние спокойствия и рассудительности. Звезды, одна за другой, скрывались в глубине небес. Тогда глаза египтянина обратились на обширное пространство, расстилавшееся внизу. Смутно выделялись в заснувшей гавани мачты судов. Затихла дневная суета в этом центре роскоши и труда. Лишь кое-где перед колоннами храмов или в портиках замолкшего форума виднелись огоньки тусклой, утренней мглы. Ни звука не доносилось из центра неподвижного города, где через несколько часов снова забушуют страсти. Течение жизни остановилось, скованное ледяным поклоном сна. Из огромного амфитеатра, с его каменными сиденьями, нагроможденными друг на друга и имеющими вид какого-то свернувшегося в кружок дремлющего чудовища, подымался мрачный туман, сгущавшийся над темной зеленью, разбросанной там и сям. В эту пору, как и теперь, в глазах путешественника, после страшных переворотов семнадцати столетий, Помпея казалась городом мертвецов.
Даже океан – безмятежный, не знающий ни прилива, ни отлива океан, – также замер в глубокой тишине, и только из его груди вырывался, смягченный расстоянием, слабый, правильный ропот, подобный сонному дыханию. Вдаваясь далеко в зеленеющую, прекрасную страну, он словно сжимал в своих объятиях города, покато спускавшиеся к берегу, – Стабию, Геркуланум и Помпею, – этих возлюбленных чад своих.
– Вы спите, – промолвил египтянин, окидывая эти города грозным взором, – вы спите, – слава и цвет Кампании, – о, если б это был вечный сон смерти! Вы теперь драгоценные перлы императорской короны, – такими были когда-то и города Нила! Слава их сгинула, они спят вечным сном среди развалин, дворцы их и храмы обратились в могилы, змея лежит свернувшись на поросших травою улицах, ящерица греется на солнце в их опустелых сенях. В силу таинственного закона Природы, уничтожающей одних для того, чтобы возвеличить других, – вы преуспели на их развалинах. О, горделивый Рим! Ты похитил славу Сезостриса и Семирамиды, – ты разбойник, ты разжился награбленным добром! А эти города – рабы твоего могущества, на которые я взираю с высоты этой башни (я, последний потомок забытых царей) – да будут они прокляты! Настанет время, когда Египет будет отомщен! Когда золотой дом Нерона превратится в стойла для коней варваров, и ты, посеявший ветер своими завоеваниями, пожнешь бурю разрушения!
В то время, как египтянин произносил это пророчество, которому суждено было осуществиться таким ужасным образом, он был страшен: более торжественную, зловещую фигуру трудно было бы себе представить даже воображению художника или поэта. Утренний свет, при котором кажутся бледными и прозрачными даже молодые, красивые лица, придавал его величественным, гордым чертам почти могильный оттенок. Черные волосы густыми прядями обрамляли его лицо. Темное платье ниспадало длинными, свободными складками. Стоя на возвышенности, он простирал руку над расстилавшимся внизу городом, и глаза его горели дикой радостью, – не то пророк, не то злой дух.
Глаза его отвернулись от города и океана: перед ним лежали виноградники и луга богатой Кампании. Стены и ворота города, старинной полупеласгической постройки, очевидно, не замыкали всего протяжения его. Виллы и селения тянулись по склонам Везувия, в то время далеко не таким крутым и высоким, как теперь. Как самый Рим построен на потухшем вулкане, так и здесь жители юга, с полной уверенностью в безопасности, расположились на зеленеющих, покрытых виноградниками склонах вулкана, считая его успокоившимся навеки. От самых ворот города шла длинная улица могил, памятников разнообразных размеров и архитектуры. А надо всем этим подымалась увенчанная шапкой облаков вершина грозной горы. Окутывавшие ее тени, – то светлее, то темнее, – изобличали присутствие глубоких, мшистых пещер и скал, – все это свидетельствовало о бывших извержениях и предвещало новые. Но, увы, люди слепы!
Трудно было тогда угадать причину, почему традиция, связанная с этими местностями, имела такой мрачный суровый характер, почему именно эти цветущие равнины – от Бай до Мизенума – считались входом в ад, – Ахерон и Стикс. Почему на этих полянах, покрытых в то время виноградниками, по преданию, будто бы происходили битвы богов, когда дерзновенные титаны пытались завладеть небом, – чем объяснить такой выбор? Разве тем, что на опаленной, выжженной вершине Везувия воображение пыталось прочесть письмена олимпийских громовых стрел.
Но не мрачная вершина вулкана, не плодородие окрестных полей, не печальная аллея могил, не блестящие виллы богачей приковывали в настоящую минуту взор египтянина.
С одной стороны гора Везувий спускалась к равнине узким, невозделанным кряжем, местами перерезанным зазубренными утесами и зарослями дикой растительности. У подножия кряжа лежало болотистое, вредоносное озерко. Острое зрение Арбака уловило очертания какого-то живого существа, пробиравшегося по болотам, нагибаясь по временам и собирая дикие растения.
– А! – проговорил он вслух. – Видно, у меня нашелся товарищ в ночных бодрствованиях. Колдунья Везувия бродит по болотам. Разве и она тоже изучает науку великих звезд, как воображают легковерные? Или она колдует при луне, или собирает, как заметно по ее движениям, ядовитые травы в зловредном болоте. Надо мне повидаться с этим товарищем по искусству. Кто стремится к знанию, тот приходит к убеждению, что нет такой человеческой науки, которая была бы достойна презрения. Презренны только вы, разжиревшие, напыщенные создания, рабы роскоши, ленивцы, не умеющие мыслить. Ничего не возделывая, кроме чувственности, вы воображаете, что эта скудная почва может производить и мирту и лавр. Нет, только мудрым доступно наслаждаться, только нам дана истинная роскошь, когда душа, ум, опытность, мышление, ученость, воображение – все это вместе, подобно рекам, вздувает море чувственности. О Иона!
Проговорив это последнее, чарующее слово, Арбак погрузился в глубокое размышление. Он перестал ходить и сидел неподвижно, потупив глаза в землю. Раза два мелькнула веселая улыбка на губах его. Наконец он сошел с башни и, ложась отдохнуть после долгого бодрствования, пробормотал про себя:
– Если смерть угрожает мне так близко, я могу сказать, по крайней мере, что я пожил – Иона будет моей!
Характер Арбака представлял такое сложное хитросплетение, что ему самому подчас трудно было в нем разобраться. Потомок павшей династии, он естественно должен был таить в сердце своем чувство неудовлетворенной гордости, как всякий самолюбивый человек, навсегда исключенный из той сферы, где блистали его отцы и деды, и на которую он имеет право и по рождению, и по природным качествам. Это чувство непреклонно, оно враждует с обществом и все человечество считает своим врагом. Обыкновенно такое состояние духа имеет спутником своим бедность. Но Арбак был богат и мог удовлетворять свои страсти, не находившие выхода ни в общественной деятельности, ни в честолюбии. Путешествуя из одной страны в другую и всюду находя все тот же Рим, он еще более возненавидел общество и еще более пристрастился к наслаждениям. Он чувствовал себя как бы в обширной тюрьме. Вырваться из нее он не мог, следовательно, единственной его целью было придать ей вид роскошного дворца. Уже с древности египтяне были склонны к чувственным удовольствиям. Арбак унаследовал от них и чувственность, и пылкое воображение. Но, будучи необщительным в своих удовольствиях, как и в серьезных делах, не вынося ни высших, ни равных себе, он допускал лишь немногих в свое общество помимо покорных рабов его разврата. Он был одиноким властелином среди многолюдного гарема, но и ему суждено было испытать пресыщение – это вечное мучение людей, чей ум выше их поступков. И то, что возбуждало страсть, опошлилось и обратилось в привычку. Испытав такие разочарования в чувствах, он пытался возвысить себя, погрузившись в науку. Но так как он не задался целью служить человечеству, то он презирал всякое практическое и полезное знание. Его мрачная фантазия любила предаваться таинственным и призрачным исследованиям, столь приятным для угрюмого, необщительного ума. Он чувствовал к ним особое влечение благодаря своему смелому, гордому характеру и таинственным традициям своего отечества. Он не верил ни одной из смутных религий языческого мира, свою веру он возлагал на могущество человеческого знания. Он не ведал тех границ, какие природа налагает на наши открытия. Убедившись, что, чем больше мы преуспеваем в науке, тем большие чудеса открываются перед нами, он вообразил, что природа не только творит чудеса на своем обычном пути, но что ее даже можно совратить с этого пути чарами могучей души. Так, занимаясь наукой, он забирался за ее пределы в область призраков и загадочности. От истин астрономии он перешел к заблуждениям астрологии. От тайн химии – в темный лабиринт магии. Относясь скептически к могуществу богов, он глубоко верил в могущество человека.