Его болезнь, его безумие и предстоящий суд над ним были ей неизвестны. Она узнала только об обвинении, возведенном на него, и сразу с негодованием отвергла эту клевету. Мало того, услыхав, что обвиняет Арбак, она сочла это достаточным, чтобы убедиться непоколебимо и торжественно в виновности самого египтянина. Но важное и всепоглощающее значение, придаваемое древними похоронной церемонии над умершим родственником, до сих пор приковывало все ее внимание и все помыслы к покою умершего. Увы! Не ей выпала на долю нежная, трогательная обязанность ближайшей родственницы уловить последний вздох – отлетающую душу – любимого существа. Зато ей пришлось закрыть эти беспокойные очи, эти искаженные уста, сторожить священные останки, чисто обмытые и уснащенные ароматами, покоившиеся в парадных одеждах на ложе из слоновой кости. Осыпать ложе это зеленью и цветами и менять священную ветку кипариса на пороге двери. И среди этих печальных обязанностей, в плаче и молитве, Иона забыла о самой себе. Одним из самых милых обычаев у древних было – хоронить молодых людей на утреннем рассвете. Так как они старались дать самое отрадное толкование смерти, то они поэтически воображали, будто Аврора, любившая юношей, похищала их в свои объятия.
Звезды скрывались одна за другой на сером небе, и ночь медленно отступала перед приближающимся утром, когда мрачная группа неподвижно остановилась у дверей Ионы. Высокие, стройные факелы, казавшиеся еще бледнее на заре, бросали свет на разнообразные лица, с застывшим в эту минуту торжественным выражением. И вдруг раздалась тихая, мрачная музыка, гармонировавшая с печальным обрядом, и широко разлилась по пустынной, тихой улице. Хор женских голосов (praeficae, так часто упоминаемые римскими поэтами) с аккомпанементом мизийских флейт запел грустную похоронную мелодию.
Когда замерли звуки гимна, группа расступилась, и тело Апекидеса, распростертое на ложе и покрытое пурпурным покровом, было вынесено ногами вперед. Руководитель, или маршал, печальной церемонии, сопровождаемый факельщиками, одетыми в черное, подал сигнал, и процессия тихо тронулась в путь.
Впереди шли музыканты, играя погребальный марш. Торжественные звуки более нежных инструментов по временам прерывались громкими и дикими завываниями похоронных труб. Далее следовали наемные плакальщики, певшие песни в честь покойника, и женские голоса смешивались с голосами мальчиков, нежный возраст которых делал еще более разительным контраст между жизнью и смертью – свежим, зеленым побегом и сухим, увядшим листом. Однако комедианты, шуты, архимимы (обязанность которых заключалась в олицетворении умершего), все эти обычные участники на погребальных церемониях, были изгнаны с этих похорон, связанных с такими ужасными обстоятельствами.
Затем шли жрецы Исиды в белоснежных одеждах, босоногие, с пучками колосьев в руках. А перед телом несли изображения умершего и многих из его афинских предков. За гробом, среди женщин, шла единственная, оставшаяся в живых, родственница покойного – с обнаженной головой, с распущенными волосами, с лицом бледнее мрамора, но спокойным и застывшим. Лишь время от времени, когда какое-нибудь скорбное воспоминание, воскрешенное музыкой, нарушало мрачную летаргию горя – тогда Иона закрывала лицо руками и рыдала украдкой: ее горе не было шумным, с пронзительными воплями, с необузданными жестами, свойственными менее искренней привязанности. И в тот век, как и в наше время, поток глубокого горя струился тихо и бесшумно.
Так подвигалась процессия. Она прошла по улицам, миновала ворота и достигла того кладбища за городскими стенами, которое путешественник может видеть и до сих пор.
Возвышенный в виде жертвенника из елового дерева, в расселинах которого были положены горючие вещества, стоял погребальный костер. Вокруг него нависли мрачные кипарисы, в поэзии посвященные мертвым.
Как только гроб поставили на костер, присутствующие расступились, Иона подошла к ложу и несколько минут молча, неподвижно простояла перед бездыханным телом брата. Черты мертвеца приняли более спокойное выражение после первоначального страдальческого искажения, вызванного насильственной смертью. Затихли навеки и страх, и сомнения, и буря страстей, и религиозный трепет, и борьба прошлого с настоящим, и надежда, и ужас будущего! От всего, что когда-то волновало грудь молодого искателя жизни вечной, какие остались следы на безмятежной ясности этого непроницаемого чела и бездыханных уст? Сестра смотрела на него, и толпа безмолвствовала: было что-то страшное, но вместе с тем и успокоительное в этом безмолвии. Наконец оно было резко нарушено громким, страстным криком долго сдерживаемого отчаяния.
– Брат мой! Брат мой! – восклицала бедная сирота, падая на ложе. – Ты, который никого никогда не обидел, какого врага мог ты восстановить против себя? О, неужели до этого дошло? Проснись! Проснись! Мы вместе росли с тобой! Неужели нам суждено быть оторванными друг от друга! Ты не умер, ты спишь!.. Пробудись, пробудись!
Звук ее пронзительного голоса возбудил жалость даже в плакальщицах, и они разразились громкими воплями. Это поразило Иону, заставило ее очнуться. Она оглянулась поспешно и смущенно, словно впервые почувствовала присутствие окружающих.
– Ах, – промолвила она, вздрогнув, – ведь мы не одни!
После короткой паузы она встала: ее бледное прекрасное лицо снова стало спокойным и неподвижным. Нежными, дрожащими руками она разомкнула одежды умершего, но когда мутный, стеклянистый взор, уже не сияющий жизнью и любовью, встретился с ее взглядом, она громко вскрикнула, как будто увидела призрак. Еще раз оправившись, она несколько раз поцеловала веки, уста и лоб покойника, затем машинально приняла погребальный факел от верховного жреца из храма Исиды.
Внезапно опять грянула музыка, затем заголосили плакальщицы, возвещая, что возгорелось очистительное пламя. Ярко и высоко взвился огонь к утреннему небу. Он засверкал сквозь мрачные кипарисы, разлился над массивными стенами соседнего города, и поднявшийся спозаранку Арбак с трепетом наблюдал пламя, бросавшее красный отблеск на зыбь волнующегося моря.
Иона села поодаль, одинокая, и, подперев лицо руками, не видала огня и не слыхала похоронной музыки: ее охватило сознание одиночества, она еще не дошла до того отрадного, утешительного чувства, когда мы сознаем, что мы – не одни, что мертвые с нами!
Бриз помогал действию горючих веществ, вложенных в костер. Мало-помалу пламя заколебалось, ослабло, потускнело и медленно, неровными вспышками потухло. Эмблема самой жизни: где только что перед тем все было оживление и огонь, там теперь лежит мрачный, тлеющий пепел.
Последние искры были потушены присутствующими, и пепел тщательно собран. Смоченные редким вином и дорогими благовониями останки были положены в серебряную урну, которую торжественно установили на хранение в один из соседних склепов у дороги. Туда же положили стеклянный сосуд, полный слез, и мелкую монету, которая предназначалась как плата за переправу мрачному лодочнику. Могилу покрыли цветами и венками, окурили фимиамом и обвешали многочисленными лампадами.
Но на другой день, когда жрец вернулся на могилу с новыми приношениями языческого суеверия, он увидел, что чья-то неведомая рука прибавила зеленую пальмовую ветвь. Он оставил ее на месте, не зная, что это погребальная эмблема христианства.
Когда все описанные церемонии окончились, один из префиксов трижды окропил присутствующих водою с очистительной лавровой ветки, произнося последнее слово: «Ilicls!» – «Расходитесь!». Похоронный обряд был окончен.
Но присутствующие сперва остановились и с плачем много раз произнесли прощальное: «Salve eternum!» И так как Иона еще мешкала, то запели еще последнюю прощальную песнь – Salve eternum.
IX. С Ионой случилось приключение
Между тем как многие еще остались, чтобы разделить с жрецами похоронный пир, Иона со своими служанками грустно вернулась домой. И теперь, когда она исполнила свой последний долг по отношению к брату, она очнулась от своего оцепенения, вспомнила о женихе и о возведенном на него страшном обвинении. Не веря ни минуты противоестественному обвинению, но питая мрачные подозрения против самого Арбака, она почувствовала, что справедливость к ее жениху и убитому брату требовала, чтобы она отправилась к претору и сообщила свои впечатления, как бы они ни были малоосновательны. Расспрашивая своих девушек, которые до сих пор из нежного участия, как я уже сказал, остерегались уведомлять ее о состоянии Главка, она теперь узнала, что он был опасно болен, что он находился на поруках в доме Саллюстия, и что день его процесса уже назначен.
– Да хранят его боги! – воскликнула Иона. – И как могла я так долго забывать о нем? Я как будто избегала его! О, надо поспешить воздать ему справедливость, показать, что я, ближайшая родственница покойного, верю в его невиновность. Скорее, скорее поспешим! Дайте мне успокоить, приласкать, подбодрить его! А если мне не поверят, если не согласятся с моим убеждением, если его осудят на ссылку или на смерть, пусть и я разделю его участь!
Инстинктивно она ускорила шаг, смущенная и растерянная, почти не сознавая, куда идет. То намеревалась сперва броситься к претору, то бежать в комнату Главка. Так прошла она в городские ворота и очутилась на длинной улице, пересекающей город. Двери домов были уже отворены, но на улицах не замечалось движения, – уличная жизнь только что проснулась. Но вот Иона вдруг наткнулась на небольшую группу людей, окружавших крытые носилки. Из группы выделилась высокая фигура, и Иона громко вскрикнула, увидав перед собою Арбака.
– Прекрасная Иона! – проговорил он кротко, по-видимому не замечая ее испуга. – Моя воспитанница, моя ученица! Извини меня, если я потревожил твое священное горе. Но претор, заботясь о твоей чести, желая, чтобы ты не была неосторожно замешана в предстоящий процесс, к тому же, зная странную затруднительность твоего положения (так как ты должна требовать правосудия от имени брата, а между тем боишься наказания для твоего жениха), сочувствуя также твоему одинокому, беззащитному положению и думая, что было бы жестоко оставить тебя действовать и горевать одинокой, – претор, повторяю, мудро и отечески доверяет тебя попечению твоего законного опекуна. Взгляни, вот бумага, которая вверяет тебя моей опеке.