Последние дни Помпеи — страница 73 из 79

– Нет, не то. Претор, как и сам эдил Панса, креатуры черни, а чернь не захочет и слышать об отсрочке. Она не согласится, чтобы зрелище было отменено в самый момент напряженного ожидания. Помимо того, публичное заявление предупредит хитрого египтянина. Очевидно, он имеет какой-нибудь интерес в этой тайне. Нет, нам следует действовать иначе. К счастью, твои рабы – все дома.

– Понимаю твою мысль, – отвечал Саллюстий. – Надо тотчас же вооружить рабов. Улицы пустынны. Мы сами поспешим в дом Арбака и освободим пленников. Скорее, скорее! Эй, Давий! Подай мне одежду, сандалии, папирус и тростник[28]. Я сам напишу претору, умоляя его отсрочить выполнение приговора над Главком, ибо через час мы можем доказать его невиновность. Так, так будет хорошо. Давий, ступай с этой запиской в амфитеатр к претору и отдай ее в собственные руки. А теперь, помогите мне, о боги, могущество которых Эпикур отрицает, и я назову Эпикура лжецом!

IV. Снова амфитеатр

Главк с Олинтием помещались вместе в тесной, мрачной келье, где обыкновенно преступные жертвы арены ожидали своей предсмертной, ужасной борьбы. Глаза их, уже привыкшие к потемкам, могли различать лица друг друга в этот страшный час, и при слабом свете их бледность приняла еще более землистый, мертвенный оттенок. Однако выражение их лиц было бесстрашно, тело не трепетало, уста были сомкнуты и тверды. Религия одного, гордость другого, сознание невиновности у обоих, а быть может, и утешение от общности их судеб возвышали их и превращали из жертв в героев.

– Слышишь? Слышишь, как кричат? Их возбуждает вид человеческой крови! – сказал Олинтий.

– Слышу. У меня упало сердце, да поддержат меня боги!

– Боги! О легкомысленный юноша! Хоть в этот страшный час признай Единого Истинного Бога. Разве я не учил тебя в темнице, не плакал над тобой, не молился за тебя? В моем усердии разве я не заботился о твоем спасении, как и о своем собственном?

– Добрый друг! – отвечал Главк торжественно. – Я слушал тебя с благоговением, с уважением, с тайным сочувствием к твоим убеждениям. Если б жизни наши были пощажены, я постепенно отрекся бы от догматов своей веры и примкнул бы к твоей. Но в этот предсмертный час было бы безумием и подлостью с моей стороны поспешно поддаться страху и сделать то, что должно быть результатом долгих размышлений. Если бы я принял твою веру и отверг богов моих предков, разве это не значило бы, что я подкуплен обещаниями небесного блаженства или запуган угрозой ада! Нет, Олинтий! Будем думать друг о друге с одинаковым милосердием, я – почитая твою искренность, а ты – сожалея о моей слепоте или о моем упорстве. Каковы были мои деяния, такова и будет моя награда. Верховная власть из властей, там, на небесах, не захочет строго судить человеческие заблуждения, если они связаны с чистосердечием и искренностью намерений. Не станем больше говорить об этом. Тсс!.. Слышишь, тащат какое-то грузное тело по коридору! Вот так скоро и наши тела обратятся в трупы!

– О небо! О Христос! Я уже узрел тебя! – воскликнул Олинтий, восторженно воздевая руки. – Я не трепещу, я радуюсь, что скоро откроются двери моей темницы!

Главк молча потупил голову. Он почувствовал, какая разница между его мужеством и стойкостью товарища по несчастью: язычник только не трепетал, а христианин – ликовал.

Дверь со скрипом распахнулась, вдоль стен засверкали копья.

– Главк, афинянин, настал твой черед, – проговорил громкий, звонкий голос. – Лев ожидает тебя.

– Я готов, – отвечал афинянин – Брат мой и товарищ – еще один последний поцелуй! Благослови меня и прощай!

Христианин простер объятия, прижал юного язычника к груди своей, поцеловал его в лоб и щеки, громко рыдая. Слезы его струились горячим потоком по лицу нового друга.

– О, если бы я мог обратить тебя, я не плакал бы… Если бы только я мог сказать тебе: ныне же будем вместе в раю!..

– Это еще может статься, – отвечал грек дрожащим от волнения голосом. – Те, кого не разделяет смерть, без сомнения, встретятся за пределами могилы. Но здесь на земле, на прекрасной, излюбленной земле – прости навек! Почтенный тюремщик, я следую за тобой.

Главк вырвался из объятий Олинтия. Когда он очутился на открытом воздухе, жгучая, сухая атмосфера жаркого, бессолнечного дня ошеломила его, он чуть не задохнулся. Тело его, еще не вполне оправившееся после смертоносного снадобья, затрепетало и пошатнулось. Служители поддержали его.

– Мужайся, – сказал один из них. – Ты молод, ловок, здорового сложения. Тебе дадут оружие! Не отчаивайся, ты еще можешь победить.

Главк не отвечал, но, стыдясь своей слабости, сделал отчаянное, судорожное усилие и восстановил крепость нервов. Тело его, совершенно обнаженное, кроме пояса вокруг бедер, умастили благовониями, затем дали ему в руки стиль (бесполезное оружие) и повели на арену.

И теперь, когда грек увидал тысячи, десятки тысяч устремленных на него глаз, он забыл, что он смертный. Исчез всякий признак страха, да и сам страх. Алый, горделивый румянец разлился по его бледным чертам. Он выпрямился во весь свой статный рост. Эластичность членов, красота сложения, величавое, бесстрашное чело, презрительная надменность, неукротимая душа, красноречиво светившаяся во всей его наружности, в глазах, на устах – все это делало его живым, телесным и духовным воплощением величия и изящества его отечества, воплощением его культа – в то же время и героем и богом!

Ропот ненависти и ужаса, вызванный его преступлением и встретивший его появление на арене, сразу замер и невольно сменился безмолвием восхищения и сострадательного уважения. С быстрым, судорожным вздохом, вылетевшим из уст всей массы, как из груди одного человека, зрители перевели взоры от афинянина к какому-то темному зловещему предмету среди арены. Это была клетка льва.

– Клянусь Венерой, какая жара! – промолвила Фульвия. – Однако сегодня нет солнца. Зачем эти глупые матросы не сумели как следует натянуть навес[29]?

– О да, очень жарко, – подтвердила жена Пансы. – Мне дурно!

Даже ее испытанный стоицизм не выдержал в ожидании предстоящей борьбы.

Льва не кормили в течение целых суток, и все это утро животное проявляло странное, тревожное беспокойство, которое сторож приписывал терзаниям голода. Но, судя по всему, он казался более испуганным, чем разъяренным. Его рычание было жалобно и печально, он повесил голову, вдыхал воздух сквозь железную решетку, затем ложился, опять вскакивал и снова испускал дикий, протяжный рев. Так и теперь, в своей клетке он лежал немой и неподвижный, с широко раздувшимися ноздрями, прижатыми к перекладинам, и тяжело дышал, вздувая песок на арене.

У эдила задрожали губы и побледнели щеки. Он тревожно оглянулся и остановился в нерешимости. Толпа стала проявлять нетерпение. Наконец он медленно подал сигнал. Сторож, стоявший позади клетки, осторожно поднял решетку, и лев ринулся вон с могучим, радостным ревом освобождения. Сторож поспешно отступил через обнесенный решеткой проход и оставил царя пустыни одного со своей жертвой.

Главк встал в такую позу, чтобы как можно тверже встретить первое нападение зверя, подняв правую руку с небольшим сверкающим оружием, в слабой надежде, что одним хорошо направленным ударом (он знал, что успеет нанести лишь один удар) ему удастся, может быть, сквозь глаз пронзить мозг своего страшного врага.

Но к неописуемому удивлению всех, зверь как будто не замечал присутствия человека.

В первый момент освобождения он круто остановился на арене, поднялся на задние лапы, нетерпеливо потянул воздух, потом вдруг прянул вперед, но не на афинянина. Рысью стал он кружить по амфитеатру, поворачивая в разные стороны свою огромную голову с беспокойными, встревоженными глазами, словно отыскивая выход, чтобы бежать. Раза два он пытался перескочить через парапет, отделявший его от публики, и когда это ему не удавалось, он испускал глухой вой, не похожий на обыкновенный его потрясающий, царственный рев. Он не проявлял, однако, никаких признаков ярости или голода. Опущенный хвост его разметал песок, вместо того чтобы ударять по бокам, а взгляд его хотя и останавливался по временам на Главке, но тотчас же бесстрастно скользил куда-то в пространство. Наконец, как будто устав искать выход, он со стоном забился снова в клетку и прилег.

Первое изумление зрителей при виде апатии льва скоро перешло в негодование на его трусость. И мгновенное сострадание черни к Главку обратилось в досаду по поводу ее собственного разочарования.

Эдил позвал сторожа:

– Что это значит? Возьми копье, постарайся выгнать его, а потом запри дверь клетки.

В то время как сторож с некоторым страхом, а больше с изумлением, собирался исполнить это приказание, у одного из входов в арену раздался крик. Произошло замешательство, послышались восклицания, которые вдруг замолкли при чьем-то возражении. Все взоры обратились в ту сторону с удивлением. Толпа расступилась, и Саллюстий вдруг появился на сенаторских скамьях, с растрепанными волосами, запыхавшийся, измученный, весь в поту. Он поспешно оглянул арену.

– Уведите афинянина, – воскликнул он. – Скорее! Он невиновен! Арестуйте Арбака египтянина – это он… убийца Апекидеса!

– С ума ты сошел, Саллюстий! – возразил претор, вскакивая. – Что это за вздор?

– Удалите афинянина! Поскорее! Или кровь его падет на ваши головы. Претор, останови казнь, или ты ответишь императору своей головой! Я привел с собой очевидца убийства жреца Апекидеса. Расступись, народ Помпеи, устреми свои взоры на Арбака – вон он сидит! Дорогу жрецу Калению.

Бледный, страшный, только что вырвавшийся из пасти голодной смерти, с осунувшимся лицом, с мутными глазами, с исхудавшим, как у скелета, телом, Калений был отнесен в тот самый ряд, где сидел Арбак. Ему дали немного пищи, но главное, что поддерживало его слабые члены, была жажда мести!

– Жрец? Калений! Калений! – подхватила чернь. – Да неужели это он? Нет, это мертвец!