Но вот внезапно его тревоги и волнения почти совсем забылись. Не давая сам себе отчета, он думал теперь только об одной Груне.
Как же это так случилось? Почему это до сих пор для него не существовала Груня? Ведь он ее никогда не забывал; ведь если бы она была так нужна ему, он мог бы, конечно, добиться встречи с нею или здесь, в Москве, или за границей. Отчего же до сих пор он не искал этой встречи, и зачем же она произошла именно теперь, и что она значит? Что из нее выйдет?
Никогда еще ни одна женщина не производила на него такого впечатления, какое произвела Груня. Он вспомнил свой разговор с Барбасовым и невольно должен был сказать себе, что этот циник прав, что их встреча не может окончиться так, без всяких последствий…
Что же будет? Какие последствия? Он этого еще и не представлял себе, но его уже охватило чувство ревности. Он с мукой и тоской думал о прошлом Груни и ему опять казалось, что Барбасов прав, что иначе быть не может… Так зачем же он допустил это прошлое, зачем он не искал раньше с нею встречи? Может быть, если бы он встретился с нею года три-четыре тому назад, было бы совсем другое. Но, может быть, и тогда уже было поздно?
«Да что поздно, что? — раздражительно останавливал он себя. — Какое же право имею я так думать? Что я знаю? Ведь она мне ничего не сказала… Почему же в ее прошлом непременно должно быть что-нибудь такое?.. Почему непременно должно быть?»
И все это его волновало, так волновало, что он провел очень дурную ночь, а едва проснулся, его так и потянуло туда, к Зачатьевскому монастырю, в маленький домик.
Но ведь нельзя же было так сразу туда забираться с раннего утра, да и дел было много дома. Он заставил себя работать до завтрака, разбираясь в бумагах, проверяя счета. Потом обрадовался, что нашел предлог для свидания с Прыгуновым, и поехал.
XVIII. ДА ИЛИ НЕТ?
Кондрата Кузьмича не было дома. Настасьюшка объяснила, что он вот-вот только сейчас вышел: «и пяти минуточек не будет».
— Когда же он вернется, скоро? — спрашивал Владимир. — Мне его непременно надо видеть.
— А этого я не могу сказать вам, сударь, да надо полагать так, что Кондрат Кузьмич к вам и поехали.
В таком случае, если бы уж такая была надобность, Владимиру следовало немедленно сесть в свой экипаж и пуститься в погоню за Прыгуновым. Но он этого не сделал, а спросил дома ли Груня.
Она была дома. Она вышла к нему с лицом очень серьезным и немного бледным, будто после дурно проведенной ночи. Она улыбнулась ему и крепко сжала его руку. И почувствовав это пожатие, он одновременно почувствовал, что, конечно, он теперь никуда не уйдет от этой Груни, не уйдет, если бы и хотел, а главное, что он никуда и не хочет уходить от нее.
Он жадно отдавался ее обаянию, какого еще не испытывал никогда в жизни. Его охватило горячее, новое чувство, и в то же время с каждой минутой сильнее и сильнее поднималась в нем тревога. Он жадно вглядывался в Груню, в ее глаза, следил за малейшим ее движением, будто думал найти в ее глазах, в ее движениях разрешение мучившего его вопроса.
Они вышли было в садик, но солнце спряталось за тучи, поднявшийся холодный ветер, очевидно, готовил осеннее ненастье. Он ничего этого не замечал. Но Груня сказала:
— Как холодно! У меня как будто лихорадка. Пойдемте в комнаты…
Они вернулись в домик, в маленькую бедную гостиную, еще более унылую и неприветную со времени смерти хозяйки.
— Я дурно спала эту ночь, — сказала Груня, — и, право, кажется, у меня лихорадка… Посмотрите…
Она протянула ему руку. Рука была совсем горячая. Он долго не выпускал ее, и ему почти хотелось плакать, так больно и тоскливо сжималось его сердце.
— Ну, да это пустяки! — вдруг как бы очнувшись, освобождая свою руку и отодвигаясь от него, проговорила Груня. — У меня здоровье совсем железное; другая бы на моем месте уже несколько раз умерла, а я все жива и здорова… Боже мой, как подумаешь только, каких глупостей я не делала!.. Один раз, в Харькове, зимою, давно это было, давно… после спектакля, из духоты отправились мы на тройках… Я в тоненьких ботинках… Дорогой сани набок — я упала в снег, а снег был рыхлый, мокрый. Потом справились, поехали дальше, вернулись домой только под утро, а у меня все время ноги мокрые и заледеневшие — и ведь ничего! На другой день только немножко горло поболело да к вечеру же и прошло… А потом один раз за границей…
И она стала рассказывать, мало-помалу оживляясь, о различных своих приключениях, приключениях смешных и забавных…
Она рассказывала живо, представляя все в лицах. Слушая ее, сразу же приходилось перенестись на место действия и ясно видеть все, что она передавала. Если бы не она это рассказывала, Владимир, конечно, заинтересовался бы и от души бы смеялся. Он был и теперь заинтересован, но ему было не до смеха.
Из ее рассказов перед ним выяснилась вся ее скитальческая жизнь, пестрая, беспорядочная, не знающая стеснений, одним словом, жизнь артистки, которая не думает и не заботится о том, что прилично и что неприлично, о том, что о ней скажут…
В ее рассказах то и дело мелькали тени каких-то мужчин, каких-то баронов, графов, банкиров… Все они были смешны, забавны, противны… Она делала из них карикатурные фигурки, потешалась над ними, но все же они были неизменно тут, неизменно ее окружали, без них ничего не обходилось, в них заключалась почти вся суть этой вспоминаемой ею жизни.
Но вот среди этих карикатурных фантошей мелькнула тень какого-то знатного иностранца, и Владимир весь превратился во внимание, и сердце его сжималось все больнее. Эта мелькнувшая тень не исчезла, напротив, она мало-помалу превращалась в живом рассказе Груни во что-то особенное, совсем отдельное от остального пестрого калейдоскопа. У Груни разгорелись глаза. Она говорила:
— Ну и ведь, вы понимаете, такой человек не мог ничего иметь общего с этим фон Хабершенком, с этим разбогатевшим пивоваром, который воображал, что на свои деньги он может купить все, все, что захочет.
— Чем же все кончилось? — почти бессознательно прошептал Владимир, совсем вдруг потеряв нить ее рассказа.
— Как я ни уговаривала его не делать глупостей, как я ни доказывала ему, что подобный человек не в силах его оскорбить, что он должен отнестись к нему только с пренебрежением и ничего больше, он не выдержал и вызвал его на дуэль… Я это сейчас же узнала. Что было мне делать?.. Не могла же я быть покойна — дуэль из-за меня. Да, я провела несколько ужасных часов. Впрочем, все кончилось благополучно: фон Хабершенк оказался вдобавок еще и трусом и скрылся из города ночью, когда даже никакого поезда не было.
Владимир не мог больше выдержать.
— Какую ужасную жизнь вы вели, Груня! — мрачно проговорил он. — Неужели она могла удовлетворять вас?
Он взглянул ей прямо в глаза.
Она вспыхнула, но выдержала его взгляд, даже слабая улыбка скользнула по ее губам.
— Конечно, нет! — произнесла она. — Но ведь разве вообще всякая жизнь не ужасна, разве везде не одно и то же? И потом, куда же бы я ушла от такой жизни? Она была для меня неизбежна…
Он понурил голову.
— Было ли у вас хоть когда-нибудь счастье?
Он ждал, чутко ждал, что она ответит на это.
— Нет! — сказала она и еще раз медленно повторила: — Нет! То есть бывали минуты, конечно, два-три раза… успех, какого я не ожидала, успех вопреки задуманной против меня интриги, успех полный, с которым никто ничего не мог сделать… прорвавшиеся рукоплескания всей залы, вызовы без конца… крики неистовые… Да, это несколько раз кружило мне голову; пожалуй, что это были минуты счастья…
— Я не про то вас спрашиваю, — перебил он ее, — я говорю о другом счастье, о счастье сердечном.
Она пристально на него взглянула, и опять зарумянились ее щеки, а глаза так и загорелись.
— Такого счастья у меня никогда не было, — едва слышно проговорила она.
Но что же значил этот ее ответ? Почему Владимир вообразил, что ответ ее что-нибудь ему откроет? Вот она говорит, что никогда не было счастья… Ну и что же — разве это ясно? Что это значит? Что скрывается под этим? Может быть, еще хуже, что никогда не было счастья… А этот таинственный иностранец, вызвавший из-за нее на дуэль? Эти часы мучений, в которых она признавалась? Для нее же хуже, если даже и счастья не было. Хуже ли, лучше ли, да разве не все равно? Дело в том, что это ужасно… неизбежно… А она так и тянет, так и манит к себе…
И Владимир не отрываясь глядит на нее, и ее всесильная мучительная красота туманит ему голову. Он готов проклинать себя за все эти годы, когда он о ней не думал и в то же время и не забывал ее, когда он жил день за днем, ленивый, ища какой-нибудь цели жизни, какого-нибудь удовлетворения, то уходя в несбыточные мечты, то выходя на смешной донкихотский бой с ветряными мельницами. А она металась там где-то, далеко, окруженная этими фантомами, и сама превращалась из дивного, загадочного существа в размалеванную фею театральных подмостков… Ну, а если бы он не пустил ее, если бы он вовремя удержал ее, если бы он был с нею — что бы тогда? Ну да, что бы тогда было?
Этот вопрос сначала робко, а потом с насмешливым задором встал перед ним, и он не мог на него ответить. Но все же ему казалось, что было бы лучше, бесконечно лучше уж даже потому, что не было бы этого ужаса, этого мрака и тоски, которые теперь его охватывали.
Он постарался встряхнуться и взглянуть на Груню спокойно.
Она его спрашивала, долго ли он пробудет в Москве и нерешительно спросила о его домашних. Он ей ответил и потом прибавил:
— Сестра Маша непременно хочет знакомиться с вами, Груня.
— Марья Сергеевна, со мною? — проговорила она, удивленно на него взглядывая.
— Да, и мы даже вчера вечером чуть было сюда не приехали, только гости ей помешали.
— Марья Сергеевна хочет познакомиться со мною? — повторила Груня и вдруг засмеялась.
— Чему же вы смеетесь?
— Простите, сама не знаю чему… Какая же она, Марья Сергеевна? Я помню ее такой маленькой…