В соседней комнате часы на камине пробили два.
Владимир вышел растерянный. Груня его остановила. Гостиная была темна, только луна протянула от высоких окон свои голубые, длинные полосы света.
Он обернулся, Груня еще раз припала к нему на грудь и глядела ему в глаза, совсем уже новым взглядом. Теперь в этом взгляде не было ничего загадочного, ничего жуткого. Это был тихий и нежный, ничего не скрывающий взгляд любящей женщины.
Но Владимир все же не мог его вынести.
— Груня, — прошептал он, — как я безумно виноват перед тобою!
— Чем? Почему? Ты не имеешь права говорить так… я тебе запрещаю…
— Не теперь, нет… не теперь… а прежде…
— Я ничего не понимаю!
— И не надо… завтра… до завтра… Груня, дорогая моя, прощай!
Но долго они не могли расстаться.
Наконец она провела его в переднюю и заперла за ним двери. Она медленно вернулась назад, в освещенную фонариком комнату, где на столике стояли две нетронутые чашки.
Она упала в кресло и вдруг зарыдала. Но эти слезы не были слезами горя, и она их не замечала. Все существо ее было полно счастьем и светом, безумной, освободившейся от своих оков любовью, любовью без упреков, без сожалений, без мысли о будущем.
XV. ПИСАТЕЛЬ
Князь Янычев, получив согласие дочери, немедленно же оделся и вышел из дому… Он направился по Знаменской, потом завернул на Лиговку, прошел к греческой церкви и скоро очутился в одной из улиц Песков, среди тишины, изредка нарушаемой скрипом извозчичьих санок.
Если глядеть на князя сзади, он имел вид важного и степенного барина. Его тучную фигуру облекало длинное меховое пальто с дорогим бобровым воротником. На голове была высокая бобровая же шапка; в руке толстая камышовая трость с массивным серебряным набалдашником и острым наконечником, которым он по временам постукивал о заледеневший тротуар, боясь поскользнуться. Посмотреть спереди — покрытый синими жилками толстый нос и вытаращенные страшные глаза не ладили с первым впечатлением.
Но все же князь был важен и казался человеком довольным, богатым, беззаботным, вышедшим ради здоровья на утреннюю прогулку. Но он о своем здоровье в настоящую минуту думал меньше всего. Его голова была полна самой горячей работой.
Он остановился у маленького деревянного домика, глядевшего на пустынную улицу тремя заледеневшими окошками; вошел в калитку, очутился среди грязного дворика, поднялся на крылечко и стал звонить. Ему отворила дверь толстая и вдобавок еще, очевидно, распухшая старуха, довольно неопрятная, с седыми растрепанными и в нескольких местах совсем вылезшими волосами, с лицом подозрительным и довольно неприятным. Все это объяснялось ее званием вдовы коллежского регистратора, гадающей на кофейной гуще.
— Вы к Никанору Петровичу? — спросила она.
— А то к кому же, или не узнали?
Старуха пригляделась.
— Простите, князь, и то не узнала, редко жалуете!
— Дома он?
— У себя, третий день не встает с места — пишет комедию, все пишет… Вчера вечером битых два часа мне читал, да я, признаться, не разобрала хорошенько, да и сон меня нынче по вечерам одолевает. Как стемнеет, ну вот так и клонит, так и клонит! А уж от чтенья этого и того больше. Вздремнула я, а он и осердился. Ну, да не впервой это у нас с Никанором Петровичем: что ни вечер, то ссора, что ни утро, то мир!
Она хрипло засмеялась и отворила скрипучую, рассохшуюся низенькую дверь. Князь очутился в крохотном темном уголочке, изображавшем собою переднюю, снял и повесил шубу на большой гвоздь, вбитый в стену для этой цели и, очевидно, ему уже известный. Затем он прошел в комнату, наполненную табачным дымом, с закоптелым, будто висящим и того и жди готовым обрушиться потолком… Засаленные стены, разнокалиберная мебель… У одного из двух окошек за столом сидел, скрючившись и пуская клубы дыма из толстой папиросы, человек в старом драповом халате, погруженный в писанье. Перо его так и бегало по листу бумаги.
— Кто там? — хрипло крикнул он, не обертываясь.
— Кто! Оглянись, так увидишь!
Писавший решил оставить работу и поднялся со стула.
— А, это ты, князь! — воскликнул он. — Милости просим, не ждал, рад видеть!
Они пожали друг другу руки…
Никанор Петрович Зацепин был именно тем самым старинным приятелем князя, который когда-то разыграл роль его душеприказчика в знаменитой проделке с восковой куклой.
По наружности между приятелями не было ровно ничего общего. В противоположность князю, Зацепин оказывался самым что ни на есть худощавым человеком, с глазами бледными, будто совсем выцветшими. У него был тонкий с горбиком нос; длинные седоватые усы прикрывали его почти совсем беззубый рот. Желтоватые с небольшой проседью волосы были зачесаны назад и спускались на шею редкими космами. Он брил щеки и подбородок; лицо его выражало как бы навсегда застывшее изумление, и при этом он все как будто к чему-то прислушивался.
Зацепина судьба тоже не побаловала, и он оказался на склоне жизни в положении довольно странном и неожиданном. Он вышел в отставку из военной службы почти одновременно с князем, был, как и он, вдовец, прокутил и проиграл свое состояние. У него была единственная дочь, которая, по счастью, удачно вышла замуж и жила теперь, уже несколько лет, в Симбирской губернии, где ее муж занимал довольно видное служебное положение.
Дочь и зять предложили было Никанору Петровичу поселиться у них, но он наотрез отказался, объявив, что теперь провинциальный город — «не его сфера», что он непременно должен жить в Петербурге. В сущности, зять был этим даже доволен и стал высылать Зацепину небольшое содержание.
Никанор Петрович, получая эти деньги и извещая дочь в их получении, неизменно прибавлял: «Надеюсь, недолго же буду вам в тягость. Через месяц-другой моя новая драма (или там комедия, поэма или повесть) будет напечатана, и я заживу припеваючи, достигнув должного как и в смысле морального удовлетворения, так и с пункта зрения финансов».
А пока «пункт зрения финансов» не выяснился он жил в двух этих маленьких комнатках у «гадалки на гуще» и платил ей за полный пансион, то есть квартиру, обед и даже «фрыштык» — сорок рублей в месяц…
Каким образом из лихого офицера, думавшего только о грязных шутках и попойках, он превратился в «писателя» — это был вопрос, над которым он никогда не задумывался. Он просто в тот год, когда от его состояния уже совсем ничего не осталось, а дочь вышла замуж, взял да и «сделался» писателем. В один прекрасный день его как бы осенило — он вдруг убедился, что до сих пор, не исполнял своего истинного призвания, что он создан для того именно, чтобы писать во всевозможных родах литературы.
С каждым днем это убеждение в нем крепло, и теперь, вот уже лет шесть, живя на Песках, он только и делал, что писал и ходил по редакциям всех петербургских газет и журналов.
Он писал все: лирические стихотворения, поэмы, идиллии, драмы в стихах и прозе, водевили, повести и даже написал большой роман в четырех частях под заглавием «Перепелки».
Когда его домохозяйка, бывшая его постоянной слушательницей, спрашивала:
— Да где же тут, батюшка, перепелки-то?
Он с сожалением на нее взглядывал и отвечал:
— Как вы несообразительны, Матрена Ильинишна!.. Конечно, никаких перепелок птиц нет, не может быть… это иносказательно!
Матрена Ильинишна замолкала, да и хорошо делала, так как он сам не знал, что именно, какую «иносказательность» хотел высказать этим странным заглавием «Перепелки». Просто оно ему нравилось, он находил, что оно непременно должно произвести фурор.
Каковы были его писания — довольно трудно себе представить, ибо кроме Матрены Ильинишны никто с ними не был знаком. Редакторы газет и журналов, к которым он отправлялся со своими манускриптами, обыкновенно, взглянув на первую страницу, натыкались на такую смелость в оборотах речи и на такие неожиданные нововведения в правила орфографии, что сейчас же и бросали тетрадь, иногда даже с не особенно лестным эпитетом по адресу отсутствовавшего автора.
Впрочем, нашелся один веселый редактор, в свободную минуту прочитавший его небольшую повесть, носившую заглавие «Мартышкины очки». Он хохотал до упаду и даже пожелал познакомиться с автором. Когда Никанор Петрович пришел в редакцию за ответом, этот редактор принял его до крайности любезно, извинился, что не может напечатать повести, так как она не подходит к направлению журнала, и посоветовал ему обратиться в другую редакцию, уверяя, что там напечатают непременно.
Целых полчаса редактор был очень доволен своим посетителем; но Никанор Петрович испортил это настроение, он не уходил и принялся упорно доказывать, что его «Мартышкины очки» именно «подходят» к направлению этого журнала, ибо «либеральны, хотя и без патриотизма».
— Да вы извольте в смысл вникнуть! — объяснял он. — Тут у меня, можно сказать, в каждой строчке есть свой особенный, потаенный смысл… и в этом, смею вас уверить, и заключаются особые достоинства «Мартышкиных очков». Ведь вот вещь небольшая! А сколько трудов мне стоил этот тайный смысл… Это, я вам скажу-с, работа!..
Редактор, сердясь на самого себя, пробовал от него отделаться, не изменяя любезного тона; но, наконец, так озлился, что почти его вытолкал.
— Ну как это таких людей одних по улице пускают?! Ведь это из желтого дома! Совсем, как есть, настоящий сумасшедший! — говорил он своим сотрудникам.
Но он увлекался: Никанора Петровича никак нельзя было посадить в желтый дом и лечить его было незачем. Он был самый скромный и мирный человек и, пока дело не касалось каких-нибудь «Мартышкиных очков» или «Перепелок», в нем нельзя было заметить никаких признаков умопомешательства.
Несмотря на шестилетнюю неудачу, Никанор Петрович не падал духом, не терял терпения и твердо верил, что рано или поздно добьется своего, что «Перепелки» будут напечатаны, произведут фурор, и их тайный смысл окажется для всех явным…
Приходу князя Зацепин очевидно обрадовался, несмотря на то, что тот прервал его занятие.