Тело еще не окоченело, но кожа заметно остыла. Он уже лежал просто одним из бесчисленных мертвецов. Всегда, с самого первого моего воспоминания о нем, ехал ли он верхом, шел ли, бежал или просто стоял на улице, разговаривая с кем-нибудь, я сразу выделял его среди других мужей, стоило лишь взглянуть; и невозможно было для меня, даже темной ночью, перепутать его руку с чьей-то чужой. А теперь начали слетаться мухи, и мне пришлось отгонять их.
Я был слаб, и разумом, и телом, будто маленький ребенок, и все же плакать не мог. Это хорошо, можете сказать вы: когда эллин умирает достойно, даже женщинам подобает сдерживать слезы. И меня тоже с самой ранней юности учили, какие положено испытывать чувства в таких случаях; и не было для меня тайной, что любимый мой смертен. Но я теперь я словно стал чужим и этой земле, и своей собственной душе. Ибо случившееся сказало мне: существуй такой бог, который заботился бы о жизнях человеческих, этот бог сейчас сам страдал бы вместе со мной. А когда я подумал, что Бессмертные живут далеко, в радости и вечном празднике, то мне показалось, что богов вообще нет.
Не знаю через сколько времени те люди, что принесли его, вернулись посмотреть, как я. Я сказал, что ничего, и спросил, видели ли они, как он погиб. Они ответили, что сами не видели, но слышали похвалы ему от тех, кто видел; а один заметил, что был на том месте позже, когда он умирал. Я спросил, говорил ли он с кем-то.
– Да, - ответил этот человек, - он говорил с Евклом, которого знал лучше, чем меня, и спрашивал о тебе; он, кажется, боялся, что тебя убили. Он сказал, что ты кричал, звал его на помощь, и я думаю, он получил рану, когда пытался пробиться к тебе. Мы рассказали ему, что тебя вынесли с поля боя, но рана не смертельная, и он как будто был доволен и чуть успокоился. Но к тому времени его разум уже понемногу затуманивался, и он начал зевать - я такое видел, когда человек истекает кровью. Потом он произнес: "Он позаботится о девочке". Выходит, у него есть ребенок? Я думаю, ты знаешь, что он имел в виду.
– Да, - ответил я. - Сказал он еще что-нибудь?
– Видя, что он вот-вот уйдет, Евкл спросил, хочет ли он оставить тебе что-нибудь на память. Он ничего не сказал, только улыбнулся. Я подумал, он просто не слышал. Но когда Евкл спросил снова, он сказал: "Все, что есть". Евкл указал ему на кольцо, и он попытался снять его, но оно было там долго, и он от слабости не смог. Евкл сохранил его для тебя, снял, когда он умер. А как раз в это время войска Города вообще ушли с Агоры, оставив нас хозяевами поля, и Фрасибул приказал трубить победу. Он открыл глаза и спросил: "Мы победили?" Я ответил, что да, и он сказал: "Тогда все хорошо, значит?" Евкл ответил: "Да, Лисий, все хорошо"; и после этих слов он умер.
Я поблагодарил его, и они пошли прочь. Когда они уже ушли, я поднял его руку и увидел, как они ободрали ее, снимая для меня кольцо. И только теперь я заплакал.
Вскоре на стенах Мунихии победители запели хвалебный гимн Зевсу. Я слушал, и голова моя уплывала, а все вокруг таяло в темноте: пока я шел, рана открылась и снова пошла кровь. Потом какие-то люди поднимали меня на носилки и еще спорили, жив я или нет. Я не заговорил, мне это казалось неважным, - просто лежал с закрытыми глазами и слушал песнь торжества.
Глава двадцать восьмая
Год спустя, теплым весенним днем, я поднялся в Верхний город, чтобы получить оливковый венок.
Это был лишь один венок из семидесяти, которыми Город решил увенчать Фрасибула и людей, пришедших с ним в Филу. Гражданская война окончилась и тирания была сокрушена окончательно. Лисандр слишком переусердствовал в Спарте, пытаясь интригами получить царский трон; царь Павсаний это учуял и предпринял шаги, чтобы осадить его. Стремясь подорвать его силу повсюду, а также и из политических соображений, цари дали нам разрешение восстановить демократию. И вот Город возносил хвалы Зевсу и присягал правлению совершенной справедливости между людьми.
Странно было снова стоять в Храме Девы и ощущать на лбу шипы оливковых веточек. Много раз в юности молил я богов, чтобы мы с Лисием были увенчаны вместе; и он, полагаю, тоже молился об этом. А теперь я получил его венок и отнес домой. Я получил его вместо Талии, ибо теперь мне полагалось действовать за нее в этом деле и во всех прочих. Но мать моих сыновей за эти двадцать пять лет заслужила от меня лучшего, чем вольные разговоры о ней, словно о посторонней, а я и так уже написал больше, чем следовало.
После этого начались речи, восхвалявшие освободителей, воздававшие честь мертвым и призывавшие светлое будущее для Города; ибо, говорили ораторы, хоть мы и потеряли империю, зато нашли справедливость, величайший дар Зевса человеку. Потом были состязания хоров, бег в доспехах для мужей, а позже, когда спустится вечер, намечался еще бег с факелами для юношей.
Я сидел на стадионе и в перерыве между состязаниями думал, что скоро надо будет пойти к мальчикам, которых я готовил по бегу, и подбодрить тех, кто в этом нуждается. Но время еще оставалось. Продавцы воды и вина суетились вовсю, потому что вечер был теплый, а бегуны подняли пыль. Как обычно в таких случаях, друзья, завидев один другого со своих мест (еще только начинало смеркаться), переходили, чтобы сесть вместе, и другие двигались, освобождая им место. Мне помахал рукой Ксенофонт и пробрался в мой ряд. Мы тепло поздоровались. Амнистия дала нам обоим возможность восстановить нашу дружбу. Я сказал, что не видел его последнее время в Городе, и спросил, где он был.
– Ездил в Дельфы, спросить совета у Аполлона, какие следует принести жертвы перед путешествием, которое я собираюсь предпринять, - ответил он.
Я спросил, далеко ли он собрался.
– Не близко. В Персию, воевать за Кира.
Я уставился на него - от удивления не находил, что сказать.
– Проксен, мой фиванский друг, написал мне из Сард. Он уже служит у Кира и говорит, что никогда не встречал лучшего воина и более благородного человека. А Проксен - достойный судья в таких делах. Войска нужны, насколько я понял, чтобы очистить горы от разбойников, а у Кира щедрая рука - это немало значит для человека вроде меня, у которого имение заложено.
– Что-то мне эта история не нравится. Нанимать войско из эллинов, чтобы уничтожить разбойников? Слову мидянина верить нельзя, вас могут втянуть во что угодно [115]. Раз уж ты ездил к оракулу, что ж не спросил, стоит ли отправляться туда вообще?
– Те же слова сказал мне Сократ. Что ж, признаюсь, я не хочу менять свои планы. Но, полагаю, будь Аполлон сильно против, он бы уж мне намекнул.
Я беспокоился о нем сильнее, чем захотел бы признаться. Даже сейчас, в мирное время, он бы нанес большой вред своему честному имени, пойдя в наемники к покровителю Лисандра. Но ему следовало самому все понимать - он воин и не дурак. Еще мне хотелось спросить, почему он покидает Город теперь, когда дела становятся на ноги, - но не спросил. Ибо, хоть он все еще держал себя как всадник и командир конницы, все же что-то в нем потускнело и угасло со времени амнистии: он выглядел человеком без будущего. Он прошел через все тревоги шаг за шагом, не уронив своей чести как он понимал ее; под конец он ненавидел тиранов не меньше, чем любой другой, но его глаза раскрылись поздно, и, правду сказать, сейчас Городу не особенно были нужны люди, которые служили "Тридцати".
– Любой человек, - говорил он, - хочет, чтобы его имя осталось записанным где-то на свете. Не случайно мальчишки так любят вырезать его на дереве. Когда-то я мечтал основать город, но это в руках богов…
Подошел разносчик вина, Ксенофонт угостил меня - как всегда на играх, это оказалось довольно грубое пойло.
– А кроме того, - продолжал он, - мне хочется узнать Кира. Говорят, он рожден, чтобы править, и мне хочется понять, как устроены такие люди. Вечно слышишь громкие разговоры то от одной партии, то от другой, что они, дескать, лучше подходят для правления, чем кто угодно. Как обычно говорит Сократ, каменщик или кузнец всегда может ясно сказать тебе, насколько он искусен в своем ремесле, но никто еще не определил точно, что такое искусство правителя; вернее сказать, не найти и двух человек, согласных с любым таким определением. Сложности всегда возникают, когда ты не определишь понятий; но, кажется, самые большие сложности порождаются тем, что не определено именно это понятие.
– Ну, тогда желаю тебе удачи в поисках такого определения, - сказал я. - Но привези его сюда, чтобы поделиться с друзьями.
Я смотрел, как он пьет терпкое вино, - с таким лицом, будто ожидал, что оно окажется еще хуже. Мне казалось, что я в последний раз смотрю на мальчика, еще сохранившегося у меня в памяти.
В тот день я оказался прав. Следующий раз мы встретились через пять лет, и случилось это не в Афинах. Он стал продубленным, словно ремешок дротика, и крепким, как древко, теперь это был воин, которому, казалось, колыбелью в детстве служил щит; но самым поразительным изменением, я думаю, было увидеть в этом человеке, всегда столь внимательном к условностям, ту иноземную, диковинную бесшабашность, которую замечаешь в воинах прославленных нерегулярных войск; эти люди словно говорят: "Хотите верьте, хотите нет - вы-то никогда не были там, где мы побывали. Только мы сами вправе судить друг о друге".
Он отошел к другим друзьям, а я, увидев, что кто-то мне машет, поднялся, узнал Федона и перебрался к нему. С ним рядом был Платон, а на несколько скамеек ниже Сократ беседовал со своим старым другом Хайрофонтом, который вернулся из изгнания вместе с другими демократами. Я подошел сзади, и они меня не видели, но Платон подвинулся, освобождая мне место рядом с собой. Когда мы встречались на людях, он никогда не забывал проявить ко мне любезность. Но к себе в дом не приглашал. Хоть я никогда не похвалялся, что убил Крития (никто не станет хвастаться тем, за что заплатил так дорого), но кое-кому это было известно; и несомненно, плохой настанет день для Города, когда люди настолько потеряют благочестие, что станут принимать гостем человека, пролившего кровь их родственника.