бенность у него все-таки была: половое созревание, период вообще мало приятный, томительный и хлопотный, давалось ему как-то особенно мучительно. Он, что называется, был всегда тревожно озабочен, никакой футбол не помогал, к тому же он был не просто некрасив, но неопрятен и физически неприятен, с плохой кожей и всегда слюнявыми губами, и девочки сторонились его. Он пытался подкатываться к взрослым теткам, однажды подстерег в темном проходе за гаражами какую-то маляршу-строительницу в заляпанном ватнике, возвращавшуюся, видно, с работы, наставил на нее пугач и отчаянно крикнул раздевайся. Она обернулась и устало сказала: а вот я тебе сейчас уши-то надеру, щенок. И Серега позорно бежал.
Был и другой случай. За нашими домами проходила железнодорожная ветка, по которой некогда от цементного завода возили бетон на строительство здания МГУ на Воробьевых горах. Университет давно построили, но ветку не сняли, как не упразднили и сам заводик. И пару раз в сутки по ней проходили несколько вагонов, которые тянул электровоз. На этой ветке однажды была построена декорация дореволюционного вокзала, и именно здесь, под наблюдением всей окрестной пацанвы, бросалась под паровоз Анна Каренина в исполнении любимой нами за Альба-Региа, где она изображала советскую шпионку, татарского шарма красавицы Татьяны Самойловой.
Так вот, на пересечении окончания Мосфильмовской улицы и железнодорожных путей был шлагбаум, а при нем будка смотрительницы – с ситцевой занавеской на единственном окошке, с зеленым цветком в горшке на подоконнике. Вот в эту самую будку с одинокой ее обитательницей как-то и постучался Серега. Ему открыли. И спросили, разумеется, что ему надо. Пусти к себе, попросил Серега жалобно,
я ученик, мне надо… Его, конечно, прогнали.
Оля Агафонова, строго говоря, была моя пассия – это определялось по понятному признаку кто с кем целовался. Но старшему товарищу по футбольной площадке я не мог отказать и лишить его невинных удовольствий, которых он так алкал. Так что, когда старшие Агафоновы были на работе, мы после уроков заваливались к ней на пару. К тому же они, биологи, часто укатывали и с ночевкой на опытную станцую
Чашниково по Октябрьской железной дороге…
Впрочем, Гвоздев оказался довольно галантным кавалером. Прежде чем начать нещадно тискать и зажимать хозяйку, он читал стихи. Отчего-то в его репертуаре решительно преобладал Маяковский. Причем целиком он знал лишь довольно пространное и отнюдь не революционное и даже не любовное стихотворение, а именно Невероятное приключение, случившееся с автором на даче, так приблизительно называется этот опус. Серега становился в позу и начинал что-то в духе:
– А за горою той дыра,
И в ту дыру, наверно,
Скрывалось солнце каждый раз
Медленно, но верно…
По мере чтения он распалялся и переходил на ор. Он с истинным героизмом и вызовом кричал солнцу:
– Чем так без толку заходить,
Ко мне на чай зашло бы…
Наконец, краснея и тужась, заканчивал победно, сильно жестикулируя, потея и крича:
– Светить всегда, светить везде,
До дней последних донца,
Светить, и никаких гвоздей -
Вот лозунг мой и солнца!
Увы, кажется, Оля Агафонова была глуха к поэзии, а любила мороженое и шоколад. Поэтому, несмотря на весь его раж, не давала Гвоздеву себя поцеловать. Так, пощупать. Причем она не стеснялась меня, показывая глазами, как противно ей даже подумать о поцелуях с другим. В ней уже тогда было всегда изумлявшее меня и свойственное многим недалеким девушкам разграничение: то-то и то-то они могут позволить любому, но какой-то один способ любви они сохраняют лишь для избранника. И считают при этом, что хранили верность любимому, у которого, верно, волосы бы встали на голове, узнай он, что за его спиной его избранница вытворяет с соперниками. Так вот, поцелуи в губы у Оли Агафоновой были зарезервированы за мной, а Гвоздеву было позволено лишь тыкаться слюнявым ртом ей в шею, шаря при этом у нее под юбкой дрожащими, жадными руками. Иногда – я слышал, не глухой – он прерывистым шепотом просил ее на ухо Оля, дай пое…ся, и тогда она отталкивала его и произносила вот еще, причем, трудно сказать, понимала ли она вообще в свои двенадцать с небольшим лет значение этого слова. Хотя сам звук, конечно же, был нам всем знаком – запретный, из срамного лексикона пьяных дядек-матерщинников.
Взрослый же Гвоздев уже отлично понимал, что да как, его просвещали другие, еще более взрослые, футболисты, хваставшиеся половыми своими победами, и там, на футбольной площадке, часто можно было услышать загадочные, но интригующие фразы типа а что, Булкина, хоть и кривоногая, а хорошо подмахивает.
Однако я не ревновал: что бы ни стояло за гвоздевскими поползновениями, я был к Агафоновой сердечно равнодушен. Таня
Скокова – вот был мой романтический идеал. И Маяковского я не любил
– хотя бы потому, что нас принуждали его изучать в порядке
внеклассного чтения. Что-то вроде я и Ленин на белой стене, скука смертная. Я больше склонялся к Шаганэ, ты моя, Шаганэ, и прилежно переписывал эти строки в тетрадку. Там содержались и другие хорошие стихи, скажем Когда фонарики качаются ночные, которые считались народными, причем столь любимыми, что автора, когда он в ленинградской пивной спьяну стал бахвалиться, что эти строки написал он, сильно побили. Переписаны были также те незабвенные песни, словам которых меня обучили во вшивом отделении кожно-венерологической больницы, когда я, шестилетний, лечился от лишая. А именно Из-за пары распущенных кос и сопутствующие произведения, изобретенные русским каторжным народцем…
Был томительный и жаркий июньский день. Кажется, именно тогда я готовился к отправке в пионерский лагерь, отчего-то недальновидно этому радуясь, предвкушая свободу от родительской опеки, ничего не зная еще о лагерной муштре. Вся мужского пола ребятня нашего двора, еще не развезенная по дачам и не распиханная по лагерям, толпилась вокруг стола для пинг-понга, а девочки играли в мяч на выбывание.
И жизнь эта дивно отличалась от повседневной тем, что погода стояла летняя, летел тополиный пух, и не нужно было готовить уроки, потому что начались каникулы. Конечно же, появилась и Таня Скокова в милом сарафанчике, гордая, с индивидуальной скакалкой в руке. Мне она снисходительно кивнула, хотя мы с ней тоже уже целовались – на лавочке у подъезда, зимой на лестничной площадке последнего этажа перед дверью на чердак. И тогда мне, уязвленному, пришла мысль чем-нибудь ее сразить. Выкинуть какое-нибудь коленце, которое должно было бы ее бесповоротно уничтожить и окончательно покорить. Я повернулся к Оле Агафоновой и крикнул громко, по-хулигански:
– Олька, пошли е…ся. – И добавил уже шепотом: – За гаражи.
Двор затих.
– Пошли, – спокойно согласилась Ольга. А Скокова равнодушно бросила через плечо вот дурак, отвернулась и принялась скакать.
Ольга Агафонова пошла впереди.
Для меня это ее равнодушное публичное согласие стало большой неожиданностью. В конце концов, выкрикнув свой революционный для всей дворовой ребятни лозунг, к конкретным действиям я был никак не готов. Но дело в том, что я был старше и слыл заводилой. Я понимал со страхом, что ответственность, которую я взял на себя, для меня непомерна. И вот вам картина, нелепая и ужасная. Впереди идет Ольга
Агафонова, гордо неся свою тяжелую голову, за ней плетусь я. А за нами идет ватага заинтересованных зрителей, заинтригованная и взволнованная столь неожиданным происшествием. Всем было любопытно, куда мы направились и что же произойдет, потому что обещанное таинственное и запретное действо грозило случиться прямо здесь и сейчас.
Ольга направилась к железным гаражам, выстроившимся с краю двора. Я за ней. Толпа малолетних болельщиков – лет от шести до десяти примерно – за моей спиной неумолимо росла. Присоединялись все новые зрители. Эта масса дышала мне в затылок и, кажется, начинала роптать. Раздавались уже голоса в том смысле, что нечего тянуть и незачем идти так далеко. Ольга остановилась, обернулась ко мне и немо спросила: и что делать? Я было вознамерился шепнуть давай убежим, как произошло какое-то мгновенное изменение в воздухе, и двор потряс страшный удар, похожий на взрыв, и звук бьющегося стекла.
Оказалось, ушастый “Запорожец”, въезжая во двор, со всего маху угодил в фонарный столб. Удар был такой силы, что бетонный столб накренился, фонарь посыпался, и сам автомобиль странно сплющился и сжался, как маленькая гусеница. Из гаражей высыпали мужики и после немалых усилий достали из кабины и положили на брезент, который они расстелили на асфальте, бездыханное окровавленное тело. Правая нога была без ботинка, в одном сером носке с малиновыми ромбами на щиколотках. Вся ребятня, разумеется, повалила смотреть на столь редкую картинку. И мы с Ольгой, забыв про любовь, пошли смотреть на смерть.
КАК СЫГРАТЬ ПРИНЦА
Многие подростки, преодолевающие возрастную застенчивость, очень хотят, чтобы их увидели. Мечты сбываются. Оказавшись на период ремонта квартиры, отбитой у бедных Михайловых, в пионерском лагере в составе четвертого отряда, я, кудрявый, получил в тамошней самодеятельности роль принца в пьесе Золушка довольно ловкого драматурга и хорошего, судя по его воспоминаниям, человека Евгения
Шварца. Это был тот самый автор, что сочинил очень унылую сказку
Два клена, на нее меня водила бабушка в замшелый тогда Театр юного зрителя, и трудно придумать театру более глупое название. Я не плакал над судьбой деревьев, но печалился от скуки, и эта экскурсия надолго отвратила меня от театральных зрелищ. К тому же я уже начал томиться не по условным сценическим красавицам, а по всем земным более или менее складным девочкам старше себя – мои ровесницы, кроме разве что Скоковой и Ольги Агафоновой, были еще угловаты и плоски. Ко времени, когда приспело разучивать роль, я был бесповоротно влюблен в помощницу старшего пионервожатого, время от времени проводившую утренние линейки. В отличие от других вожатых она не была студенткой, но – девятиклассницей и пионеркой из первого отряда, а назначение свое получила за лукавую смекалку, таившуюся в ее шатеновой головке, за лучистую красоту темно-ореховых глаз, за миниатюрность и смуглую манкость. В те годы еще не знали английского слова эпил, но говорили сексапильность, образуя это выражение скорее всего от “пилиться”, одного из бесчисленных тогда в кругах передового юношества глагольных эвфемизмов для