Перед чтением она спрашивала риторически: хотите страшную сказку ?
Все наперебой хотели. Репертуар у нее был таков: кое-что из
Диканьки – Страшная месть была ее любимым произведением, или что-нибудь из Гриммов, тоже вампирическое, но мне, закаленному
Гауфом, все это было как слону дробина, и даже из Тысячи и одной ночи , подо что мы сладко засыпали. И еще она любила читать
Приключения Бибигона Корнея Чуковского. И этот Бибигон не то чтобы пугал меня, но казался малосимпатичным и даже опасным, и познакомиться с ним мне бы не хотелось. Что-то дворовое, неумное и разбойное было в этом герое, он как бы воплощал в своем поведении
улицу , на которую запрещала ходить бабушка, хотя я, конечно, не мог разобраться в ничего хорошего не сулящей этимологии этого имени.
Привлекала меня в нем лишь одна черта его биографии – а именно то, что он свалился с Луны . Я это дело представлял себе по аналогии с падением с кровати. То есть этот самый хулиганистый Бибигон спал на
Луне, во сне дрыгал ногами, а потом свалился вниз и угодил в какое-то неведомое Переделкино , которое точнее было бы назвать
Проделкино . Потому что Бибигон, едва там оказался, стал скакать верхом на утятах и на петухах, грозил обезглавить индюка по имени
Брундуляк, а потом столкнул его в канаву, сам упал в миску с молоком и плавал в дырявой галоше, что было уж совсем глупо. И в довершение всего танцевал, не поверите, с крысой. Да-да, наша воспитательница читала с чувством:
И засмеялся
Бибигон,
И в тот же день
Умчался он
В соседний двор на сеновал
И там весь вечер танцевал
С какой-то крысою седой
И воробьихой молодой…
Она возвращалась к этому злосчастному Бибигону не раз, чаще, чем к
Страшной мести , и мне стало казаться, что Брундуляк и есть тот самый колдун, отец малохольной Катерины, на что в тексте Чуковского были намеки. И, читая в десятый раз этот сомнительный шедевр автора
Футуристов и эгофутуристов , а также Цокотухи , вдруг расплакалась, когда в который раз декламировала строчки:
Вон погляди, стоит Федот
И жабу гонит от ворот,
А между тем еще весной
Она была его женой.
И вот однажды, смахнув набежавшие за чтением слезы, она торжественно сказала:
– Дети! Если вы будете хорошо себя вести, мы поедем с вами в
Переделкино к дедушке Чуковскому. Дедушка Чуковский очень любит детей. Он рассказывает им сказки и дарит конфеты. Но, чтобы поехать к нему, надо быть очень, очень послушными. А теперь спите.
С одной стороны, что же это за место такое, это самое Переделкино, где Федоты женятся на жабах! Но с другой – посул был баснословен, шутка ли – к самому Чуковскому! Но особенно важны были даже не дедушкины конфеты, хотя, конечно, и они тоже, и даже не сам дедушка, а мальчик, которого угораздило во сне свалиться с Луны, – тот факт, что это случилось с ним именно во сне, для меня был отчего-то очевиден. Должно быть, за эти обещания, за эти слезы, показавшиеся из-под ее очков, за самые очки, каковыми пользовалась и бабушка при чтении, я тоже полюбил нашу воспитательницу, не находя, впрочем, никакой связи между ней и этим самым Федотом, гонителем жаб, который не был ли все тот же пронырливый переодетый Бибигон, или Бибигоном буду я сам, когда подрасту?
На своей прекрасной зеленой детсадовской даче, переживая Бибигоновы приключения вместе с любимой воспитательницей, тихо плачущей над судьбой переделкинской жабы, я не мог знать, что бабушка тяжело заболела, оставшись в Химках одна с нашим рыжим котом. Потому что мои родители, сбагрив меня на лето, отправились в круиз по
Волге-матушке. Они были молоды тогда и очень красивы. Они были впервые счастливы и свободны, поскольку отец стал университетским доцентом и у него завелись свободные деньги. Разумеется, как все счастливые люди, они были поглощены собою. Я отчетливо вижу их на палубе белого корабля, плывущего мимо Калязина с его торчащей из воды ажурной колокольней: мать – в ситцевом голубом сарафанчике в белый горох, в белых же босоножках, русые косы уложены вкруг головы; отец – в широченных белых штанах с манжетами, называвшихся
теннисными , в сетчатой синей рубашке с коротким рукавом, в парусиновых туфлях, которые было положено чистить зубным порошком. Я вижу их сходящими по пружинящему трапу с набитыми поперечными брусками – на прогулку по Костроме или Угличу, и отец поддерживает мать под локоть, гордясь своей цветущей, грудастой, с узенькой талией, несмотря на роды, довольной и веселой женой. А ведь бедная матушка так редко бывала чем-нибудь довольна.
В Горьком они сошли на берег. И здесь была предпринята исключительная для моей матери попытка возвращения в прошлое: она не любила архивы и могилы, даже старые письма и спустя годы выбросила на помойку бабушкин дневник, холодно объяснив мне, что это было личное , и я не устаю лить по этому дневнику слезы, догадываясь, что скорее всего про мою мать бабушка писала не всегда комплиментарно…
Здесь, недалеко от Горького, в городке Ворсма, они с бабушкой и со старшей сестрой оказались во время войны. Бабушка преподавала немецкий язык в сельской школе, моя мать заканчивала восьмилетку, старшая сестра Елочка после окончания школы несла трудовую повинность, работая в поле сцепщицей. Жили у хозяйки . Ели картошку, которую варили на керосинке, с постным маслом. Елочка вскоре умерла от воспаления легких. Бабушка похоронила старшую дочь, взяла самое необходимое и, не дожидаясь конца войны, вдвоем с младшей вернулась в Москву, где у них ничего не оказалось. Скитались по углам, пока бабушка не нашла место учительницы в подмосковной деревне Куркино, на месте которой нынче красуется
экспериментальный спальный район и где они жили в брошенном доме приходского священника. Кстати, сама церковь и сейчас стоит с краю, обок экспериментальных высоток – монолит . Когда бабушка нашла место переводчицы для немецких пленных, работавших на какой-то химкинский институт, ей дали эту самую комнату, где сначала появился рыжий кот, а потом и я. Так вот, в Ворсме моя мать решила посетить могилу сестры – не сама решила, конечно, попросила бабушка, – но никакой могилы не нашла. И тогда ей пришлось искать хозяйку, у которой они жили в избе барачного типа за занавеской, и хозяйка эта, как ни удивительно, нашлась. О могиле она ничего не знала, но предъявила матери сундук со спасенным бабушкой дедовым архивом, на растопку старались поменьше брать . Хоть и обглоданный обыском и частично пошедший в печку, архив все равно оказался большим. Увозить его весь мать поленилась, мы еще приедем , взяла наугад несколько рукописей – отсюда мне известно про дневник по-итальянски,- и две странного выбора книги, ту самую Всесвитну кооперацию и старого издания том писем Тютчева, маме будет приятно . Стоит ли говорить, что никто никогда за оставшейся частью архива так и не приехал… Я же, пока родители шлялись по Руси, из вечера в вечер разглядывал пиписьки товарищей и слушал чтение повести-сказки Корнея Чуковского
в исполнении сентиментальной воспитательницы, постепенно свыкаясь с очевидностью, что скорее всего буду здесь жить всегда, что по-своему и неплохо, поскольку скоро мы все отправимся к дедушке Чуковскому знакомиться с Бибигоном.
Родители приехали меня навестить лишь в августе, и случился конфуз.
Они стояли за железными воротами, потому что в нашем детском саду, как и во всех других, царил фестивальный карантин и посторонних на территорию не пускали. Посторонними были именно бабушки, дедушки и родители, поскольку в том возрасте, в котором находился я, других посетителей у людей чаще всего не бывает. Они стояли за воротами, к которым меня подвела воспитательница, красивые и чужие, в каких-то незнакомых обновках. Они улыбались теми фальшивыми улыбками, какими улыбаются дальние родственники какому-нибудь не твердо знакомому маленькому внучатому племяннику, уже нацелившемуся засветить им мандарином в глаз. Я не то чтобы не узнал их – хуже, я их испугался.
И с ревом бросился назад, уцепился за подол воспитательницы, стоявшей чуть поодаль с кошелкой, что успели ей передать, и, бурно рыдая, обнял ее колени. Я был в ужасе от того, что меня сейчас отдадут этим дяде и тете и судорожно цеплялся за воспитательскую юбку, ведь другой защиты у меня не было… Через две недели забирать меня приехала уже оправившаяся после болезни бабушка.
Упоенно врать я начал уже в электричке.
Причем делал это так цветисто, что по приезде домой бабушка попросила меня все повторить: ты только послушай, Светочка, что он рассказывает… Я повторил, но не слово в слово, а с новыми подробностями, попутно отвечая на дополнительные вопросы. Скажем, я рассказал, как нас посадили в автобус и везли сначала через лес, а потом по полю васильков – так потом мне бабушка пересказывала.
Откуда в пять лет я уже знал, что правдоподобной любую историю враля делают именно детали? Откуда только взялись эти васильки? Потом мы приехали в Переделкино, где нас встретил добрый и высокий дедушка
Чуковский, нет, усов у него не было . Там на поляне уже кипел огромный самовар, который топили еловыми шишками. Было много конфет, печенья, а также баранки. Какие были конфеты? А всякие, но больше других мне понравилась пастила в шоколаде. Зефир? Да, конечно, зефир . Потом… потом из дома вышли две девочки, заливал я, внучки дедушки, как их звали – Тата и Лена. Девочки были с во-от такими бантами, а одна говорила по-немецки… Срезался я, лишь когда дошел до
Бибигона и принялся витиевато описывать детали его костюма. Вечером, когда меня уложили за ширму, сквозь сон я слышал разговор взрослых:
– Да, врать он мастак. Такой маленький, но уже весь в отца, – раздраженно говорила мать.
– Но, Светочка, какое воображение. Он определенно будут сочинять.
– Да уж, – согласилась мать.
Зачем я врал, ведь бабушка учила меня быть честным, а рос я послушным мальчиком. Наверное, обида направляла меня. Меня обманула воспитательница и никуда не повезла. А ведь я так доверился ей, что с удовольствием держал свой пустой горшок над головой, не испытывая неудобств, напротив – выказывая рвение. Не смысля ничего в межгосударственных мероприятиях, побывав детсадовским сиротой, я узнал, что и бабушка, и родители, один раз уже совершив такое, и в другой раз могут меня куда-нибудь подбросить и покинуть. И, может быть, больше уж не вернут назад. Скорее всег