Последние поэты империи: Очерки литературных судеб — страница 101 из 111

Поди ее воспеть смоги!

(«Ода Сибири», 1973)

В поэзии Эдуарда Лимонова всегда заметна направленность текста на самого себя, уход в собственные страдания и переживания. Никогда не господствуют внешние признаки земного бытия, без чего, скажем, не обходились шестидесятники. У Лимонова трудно понять, какое стихотворение написано еще в Москве, какое уже в эмиграции в США, а какое в Париже, разве что последние тюремные стихи 2003 года выделяются своей тюремной семантикой. И лишь неожиданно, между прочим встречаешь в стихах: «Вся седьмая авеню / шепчет тихо „Схороню…“» или же «…бросил вдруг в Сену бутылку араб / грек откусил свой кебаб», и становится ясно место написания стихотворения. Зато воспоминания о России, русская тема в эмиграции развивается, ширится, маленький человек Лимонов все больше воспринимает себя как русского человека, как русского национального поэта. Уезжал из России эстет, уезжал вместе с молодой женой, рвущейся в западные салоны, уезжал вослед за друзьями Кабаковыми и Шемякиными:

И коль уехали ребята

На Запады в чужую глушь

И я уеду. Что же я-то!

Прощайте вы — мильены душ!

(Там же)

В эмиграции Эдуард Лимонов очень быстро обнаружил, что и друзьям не до него — заняты собственным выживанием, и идеалы не в моде, все определяет страсть к наживе, абсолютно чуждая Эдуарду Лимонову.

В Америке как в Бухаресте

По окончании войны

Меняют деньги на штаны

… … … … … … … … … … … … … …

Люблю я Крым и не люблю Одессы.

Америка — Одесса же сплошная

Вульгарная страна, неразвитая.

(«Крым», 1976–1982)

По-настоящему русским писателем Эдуард Лимонов почувствовал себя именно в Америке. И все его былые концепты лианозовской поры обрели совсем другое значение в стране, где ему предстояло долго прожить чужаком, изгоем. Тем самым отверженным маленьким человеком, которого описывал еще в московских полуподвалах андеграунда. Сегодняшние почитатели Эдуарда Лимонова, наверное, не узнали бы в нью-йоркском Лимонове своего нынешнего лидера. Не знаю, что было бы, останься поэт в Москве в той же самой богемной среде. Мог бы так и остаться еще одним Приговым, не больше. Большого поэта всегда рождает трагедия. Национального поэта рождает любовь к родине. И то, и другое Лимонов осознал на чужбине.

Отвечает родная земля —

Ты назад забери свое «бля»

Только ты мне и нужен один

Специально для этих равнин

Ты и сделан для этой беды

Для моей для травы-лебеды

И для шепота ржавых ножей

Я ищу бедной груди твоей

Но за службу такую плачу

Твое имя свиваю в свечу

И горит же она и горит

Тебя всякий из русских простит…

(«Ах, родная русская земля», 1971)

Как бы ни важна была для литературы история маленького человека советской эпохи, но, думаю, живя в среде андеграунда, Эдуард Лимонов остался бы тем самым маленьким человеком, о котором с таким сочувствием писал. Чтобы в нем самом победил национальный поэт, ему важно было вырваться из всех окружавших его пут, пусть даже ценой эмиграции и трагического одиночества. Чтобы победил поэт, ему важно было, не теряя в себе ощущений простого маленького человека, обрести величие замысла, обрести свое поле сражения, свое Бородино и свою Куликовскую битву, где уже было бы предельно ясно, на чьей он стороне. Кстати, это не так редко случается: осознание своей национальности, принадлежности к своему народу на чужбине. Не случайно и славянофилы проявились в России после длительного пребывания в Германии. Повлияла не только немецкая философия, но и острое чувство своей оторванности от родины.

А величие замысла в поэзии возможно только с пониманием своего народа и своей страны. И тут уже маленький человек Лимонова становится соучастником всего того, что было сделано в России его родителями и его предками, его сородичами.

Он окатывая зубы — ряд камней

Размышляет о поэзии своей

А поэзия не мала не глупа

Простирается от Азии столпа

… … … … … … … … … … … … … …

Я по улицам столицы Рим-Москва

Прохожу — моя кружится голова…

Он играет с банальным сознанием, но и сам становится его носителем. И ему нравится примитивный обывательский сленг простолюдина, ему близки народные кумиры, потому что он сам родом из рабочей окраины.

Оказавшись сначала в Москве, а затем в Нью-Йорке и Париже, он сначала радостно осваивал новый для себя материал, отрекаясь от былого имиджа, от былых слов, от былых одежд. Он искренне стремился стать другим, он освоил эстетство, как иные осваивают какую-нибудь физическую химию. В его жизнь вошли именитые персонажи русской и мировой культуры: Михаил Барышников, Иосиф Бродский, Лиля Брик, Татьяна Яковлева, Михаил Шемякин, Илья Кабаков, Франсуаза Саган и Деррида, Андрей Синявский и Мария Розанова… Можно было жить, обслуживая знаменитости, как и поступали иные его друзья.

Обладая блестящей памятью, уже года через два своего ученичества, а уж тем более за все годы эмиграции, Эдуард Лимонов легко освоил чужие языки, перечитал модные в эстетских кругах сочинения мудреных авторов, а затем неожиданно для себя интуитивно обнаружил, что высота и величие поэта возможны лишь при возвращении назад, в стихию народного слова, в низовую народную культуру, в обретение имперского «мы». Он должен был решить сам: или быть портным либо портье, или становиться национальным героем. Выбрал второе. Еще в России Лимонов пишет «Оду армии» как свой поэтический манифест:

Право же слово только к армии

Я испытываю почтение в моей стране

И право же слово только в структуре армии

Застревает мой ум Веселится мой мозг

… … … … … … … … … … … … … …

Поза армии тигриный прыжок армии

Вытеснит пусть из меня пиджак и рубашку

Больше не напоминайте мне о головах и очках

Бросьте дергать меня — слабость и глупость…

(1972)

В его поэзии всегда присутствует естественный, природный, идущий от отца воинский дух, любовь к оружию. Не сумев изменить свой национальный русский менталитет, он обретает иной статус — имперского поэта, и со временем его маленький человек или уступает место имперскому человеку с иной семантикой, иной речью, или же сливается с ним, становится частью великого целого.

Эдуард Лимонов по сути создает новый поэтический миф, близкий великим мифам прошлого, славянского ли, германского или римского. Он старается победить хаос и в себе, и в мире. Осваивая свой национальный миф, Лимонов поневоле обращается к истокам, к деревне, к избе. Нет, он не становится деревенским поэтом или поэтом-традиционалистом, но значимость деревенского лада нужна ему как фундамент в построении своего нового мира.

Но мы отошли от избы, полагаю

Что там начинается все, что я знаю

Впервые изба и труба и огонь

И ранее бодро оседланный конь

Жена молодая и кошка и дети

Вот все что люблю и приемлю на свете

(«Но мы отошли от избы, полагаю…», 1973–1974)

И далее поэт завершает, подразумевая таких, как он сам: «побеги свершают пропащие души / … и можно и нужно сочувствовать им». В соответствии с новым мифом, с русской традицией он обращается к теме Великой Отечественной войны: в прозе пишет повесть «У нас была великая эпоха», в поэзии — стихотворение «Наши национальные подвиги» о победном 1944 годе, о русских солдатах, бьющих по хребту немецкого зверя. Это стихотворение-лубок, но в каком-то смысле и весь концептуализм — новый лубок, такое же смешение лубочного рисунка и лубочных стихотворений, без всякой символики обозначающих предметы и диктующих их прямое назначение. У него есть лубки-воспоминания, лубки-пейзажи и даже исторические лубки. Лубки пишутся им с натуры, и ценность их всегда зависит от ценности увиденной, замеченной, подсмотренной натуры. Чем острее глаз, чем обширнее видение поэта, тем значительнее становится и лубок.

Эдуард Лимонов всегда равен самому себе. Когда он падал и разбивался, когда плакал и корчился от боли, когда угождал другим, его стихи падали вместе с ним, плакали, угождали… Когда он окреп и выжил в американском прагматичном мире, закалился в странствиях и приключениях, понял, чего он стоит и что ему надо, его стихи закалились вместе с ним. В его поэзии в это время господствует «автоматическая запись» своей личности и личностного самовыражения.

И каков же он на самом деле, Эдуард Лимонов как русский национальный поэт в пору своей зрелости, на пороге отрицания Америки?

Дорогой Эдуард! На круги возвращаются люди

На свои на круги. И на кладбища где имена

Наших предков. К той потной мордве, к той Руси или чуди

Отмечая твой мясовый праздник — война!

Дорогой Эдуард! С нами грубая сила и храмы

Не одеть нас Европе в костюмчик смешной

И не втиснуть монгольско-славянские рамы

Под пижамы и не положить под стеной

Как другой океан неизвестный внизу созерцая

Первый раз. Открыватели старых тяжелых земель

Мы стоим — соискатели ада и рая

Обнимая Елену за плечики тонких качель…

(«Дорогой Эдуард! На круги возвращаются люди…», 1978)

Неожиданно я услышал в этих строчках интонацию Юрия Кузнецова, казалось бы, поэта крайне далекого от Лимонова. Но — сблизила тема. Сблизило стихийное евразийство, издавна отделившее нас от Елены-Европы, как бы ни прикидывались мы друзьями и соседями. После таких стихов и таких мыслей там, на Западе, Эдуарду Лимонову уже нечего было делать. Блудный сын готовился к возвращению на Родину, еще не зная, состоится ли оно, задолго до всяких перестроек. Он уже жил Россией, но, не зная будущего, уныло предрекал себе могилу в Америке… Как мы уже знаем, с предсмертными предсказаниями у него не очень-то получается. Избежал и Саратова, избежал и Америки, хоть и завидовал белой завистью «Есенину Сереженьке», что лежит «на Ваганькове / вместе с Катьками и Ваньками… / Не лежать же там Лимонову / блудну сыну ветрогонову / А лежать ему в Америке / не под деревцем. Не в скверике / А на асфальтовом квадратике…» К счастью, не будет в его жизни уже этого американского асфальтового квадратика, столь ненавистного поэту.