Последние поэты империи: Очерки литературных судеб — страница 39 из 111

Для политиков этот манифест — всего лишь неожиданный протест известного либерального поэта против агрессии НАТО в Югославии, для читателя — подтверждение веры Юнны Мориц в силу поэзии, способной оптимизировать дух народа и страны.

О поэме «Звезда сербости», знаковом событии и в судьбе Юнны Мориц, и в поэзии последних лет, поговорим позже, а прежде попытаемся понять путь поэта к такому бунтарскому произведению.

«В сладостном городе Киеве
И я босиком ходила,
Поскольку в те времена
Лишь древние греки в мифах
Не берегли сандальи…»
Юнна Мориц

Юнна Мориц родом из киевской еврейской семьи, и все тревоги и волнения украинского еврейства, помноженные на переживания войны, она впитала в себя. И отрекаться от них никогда не собиралась. Как Анна Ахматова писала в «Реквиеме»: «Я была тогда с моим народом…», — так и Юнна Мориц не собиралась уходить от своего народа в космополитическую наднациональную элиту. Когда-то она написала: «В комнате с котенком, / тесной, угловой, / я была жиденком / с кудрявой головой…» А рядом за стенкой жили мусульмане, православные — в тесноте, да не в обиде. «Под гитару пенье, / Чудное мгновенье — / Темных предрассудков / Полное забвенье!». Это все та же барачная, коммунальная атмосфера тридцатых годов, что и у Высоцкого: «Мои — безвестно павшие, твои — безвинно севшие». С той поры у Юнны Мориц и ненависть к рою садящихся на сладкое, и желание чувствовать себя в изгнании — от кормушек, от власти, от наград.

Я — не из роя, и в этом суть.

Полынью пахло в моем раю,

Лечили хиной — от малярий.

Любили горькую там струю

Поэты, пахари, маляры…

Горчили губы у матерей,

Горчили письма из лагерей.

Но эта горечь была не яд,

А сила духа, который свят.

Там родилась я в жестокий год,

И кухня жизни была горька,

И правда жизни была груба,

И я — не сахар, стихи — не мед,

Не рассосется моя строка,

Не рассосется моя судьба.

(«Чем горше опыт — тем слаще путь…», 1987)

Еще одно дитя 1937 года, связанное уже с этим годом навсегда и жизнью своей, и поэзией. С одной стороны, она со своим запрятанным в душе гетто должна быть крайне далека от глубинного русского почвеннического рая Валентина Распутина, от мистического державничества Александра Проханова. Но с другой стороны, как близки эти разные писатели, осознающие свои разные корни, — близки своим отрицанием лакейства, патоки и высокомерного избранничества. Близки прежде всего тем, что у каждого есть своя почва, своя опора в народе. У каждого своя причина неприятия наднациональных «космополитических высот».

Может быть, резче всего это запрятанное гетто в душе Юнны Мориц проявилось в отказе от любой стайности, от любой тусовочности: «Я с гениями водку не пила / И близко их к себе не подпускала… / И более того! Угрюмый взгляд / На многие пленительные вещи / Выталкивал меня из всех плеяд, / Из ряда — вон, чтоб не сказать похлеще». В своей поэзии она предпочитает первичность жизни, первичность ощущений, первичность запаха и звука любым эффектным формальным приемам. Разочаровавшись еще в самом начале своей литературной деятельности в чрезмерных игрищах и неприкрытом политиканстве шестидесятников, с их стайностью, стадионностью и часто поэтическим пустозвонством, она, впрочем, как почти и все ее поколение 1937 года, ушла в одиночество стиха. Не такая ли судьба у Геннадия Русакова, у Игоря Шкляревского, у Олега Чухонцева? Тогда же отвернулись от шестидесятничества и более молодые, такие разные поэты, как Татьяна Глушкова и Иосиф Бродский, Юрий Кузнецов и Юрий Кублановский. Еще в 1979 году Юнна Мориц писала:

Я знаю путь и поперек потока,

Он тоже — вещий, из грядущих строк.

Он всем известен, но поэты только

Стоят по грудь — потока поперек.

(«Я знаю ямбы вещих предсказаний…», 1979)

Юнна Мориц не принимала жеманных игр и эстетства литературных салонов еще и потому, что на всю жизнь осталась обожжена своим военным детством, всегда помнила, каково это: «Из горящего поезда / на траву / выбрасывали детей. / Я плыла / по кровавому, скользкому рву / человеческих внутренностей, костей… / Так на пятом году / мне послал Господь / спасенье и долгий путь… / Но ужас натек в мою кровь и плоть — / и катается там, как ртуть!» («Воспоминание», 1985).

Поэт, как правило, говорит о себе все в стихах, надо только внимательно их читать. Юнна Мориц любила изысканность стиля, увлекалась сложными рифмами, экспериментировала с ритмом стиха, чем так понравилась ведущему теоретику стиха Михаилу Гаспарову, но ее запрятанная глубоко гонимость всегда оставалась в душе, и в результате — ранимость, в результате дерзость по отношению к властителям в литературе, отказ от ученичества: «Из-за того, что я была иной, / И не лизала сахар ваш дрянной, / Ошейник не носила номерной, / И ваших прочих благ промчалась мимо…» («Портрет художника в юности», 1985).

Она шла по свободному пути одиночества, отказавшись от многих шалостей интеллигенции, от их снобизма, от их учительства. И более того, отказав высоколобой интеллигенции вообще в праве учительства. «Мой кругозор остается почти примитивным, — / Только мое и твое сокровенное дело…». Из своего еврейства она извлекла принцип гонимости и не собиралась с ним расставаться, ее не манило новое барство.

Свои принципы Юнна Мориц не пожелала менять и после перестройки. Если в семидесятых она писала:

Нет, нет и нет! Взгляни на дураков,

Геройство променявших на лакейство, —

Ни за какую благодать веков

Попасть я не желаю в их семейство! —

(«Так думаю и так я говорю…», 1979)

то, продолжая эту тему дальше и едко наблюдая за лакеизацией всей, числящей себя прогрессивной, культуры, она уже в девяностых, отбрасывая вежливость и осторожность в выражениях, переходит на прямую речь:

Меня от сливок общества тошнит!..

В особенности — от культурных сливок,

От сливок, взбитых сливками культуры

Для сливок общества.

Не тот обмен веществ…

… … … … … … … … … … … … … …

Сырую рыбу ела на Ямале,

Сырой картофель на осеннем поле,

Крапивный суп и щи из топора

В подвале на Урале…

… … … … … … … … … … … … … …

А тут, когда настало

Такое удивительное время

И все, что хочешь, всюду продается —

Моря и горы, реки и леса,

Лицо, одежда, небеса, продукты,

Включая сливки общества, — тошнит

Меня как раз от этих самых сливок…

(«Меня от сливок общества тошнит…», 1998)

В постсоветский период начинается в поэзии Юнны Мориц время прямого действия. С пугающей многих прямотой она отворачивается от более чем благополучных друзей, от своего либерального окружения, от самых либеральных журналов. Она мыслями уходит в какое-то бродяжничество, народное бомжество, как бы самоунижая себя до тех старушек, которые в аккуратно заштопанных пальтишках аккуратно роются на помойках, отыскивая что-нибудь себе на пропитание. Вдруг гонимое нищее гетто заговорило в ней во весь голос, и она встала рядом с отверженными постсоветским режимом. Уже их глазами она смотрит на новую власть и либеральную культуру. Она уже кричит во весь голос: «Такая свобода, / Что хочется выть». Она становится поэтом из гетто обездоленных: «А старушка вот плохая, вспоминает вкус конфет, всем назло не подыхая…» Она среди тех, кто «не умеет культурно / Свое место занять в гробу…», идет учиться у народа его языку, хлесткому, площадному, бунтарскому:

Очень Моника любила

Хер сосать дебила Билла.

Сербия — не Моника,

Там своя гармоника!..

(Поэма «Звезда сербости»,

21 апр. — 25 мая 1999)

Как часто, увы, бывает у талантливых поэтов — в поэзии Юнна Мориц более смела и откровенна, чем в своих интервью. Беседуя с давно ей знакомыми либеральными журналистами, она все же обходит острые вопросы и даже старается найти оправдание своим вызывающим стихам. Как поэт, она издевается над Хавьером Соланой и Клинтоном{13}, над банкирами и политиками, не стесняясь и не останавливаясь ни перед чем в своих выражениях.

Передо мной лежат ее последние поэтические сборники «Лицо» (М., 2000) и «Таким образом» (СПб., 2000). Они наполнены лексикой анпиловских бунтарей, они созвучны самым ожесточенным страницам газеты «Завтра». Они беспощадны по отношению к палачам и богачам. Они едки и язвительны по отношению к западной цивилизации во главе с США. Это откровенная поэзия протеста. Откуда эта смелость и этот протест? Я вывожу их из потаенного гетто, заложенного с детства в душе маленькой киевлянки. Но, думаю, у каждого из сотен тысяч ныне протестующих есть своя потаенная ниша, своя глубинная причина для протеста. В конце концов и у людей, казалось бы, одного стана — Александра Проханова и у Василия Белова — эти причины тоже разнятся. Каждый шел к противостоянию нынешней бесовщине своим путем. Юнна Мориц со своим чувством гонимости нашла себе в современной России точно обозначенное ею в стихах место — певца в переходе, зарабатывающего таким нелегким трудом деньги на помощь близким. Думаю, все свои яркие протестные стихи Юнна Мориц пишет с точки зрения этого обездоленного наблюдателя жизни, нищенствующего музыканта в уличном переходе или в метро. Это будто бы самоуничижение лишь поднимает поэта над всей сытой, богатеющей на глазах нищего народа культурной тусовкой: «Искусство шутом враскоряку жрет / на карнавале банд… / Кто теперь сочиняет стихи, твою мать?.. / Выпавший из гнезда шизофреник. / Большой настоящий поэт издавать / должен сборники денег…» Она презрительно отвернулась от «сборникоденежных» поэтов, она не хочет быть с великими лакеями, ей противна такая великость: «Какое счастье — быть не в их числе!.. / Быть невеликим в невеликом доме, / в семействе невеликих человечков…»