Именно… из-за восьми строк третьей части я понял, какого поэта я читал…
Время, которое нетерпимо
К храбрым и невинным
И быстро остывает
К физической красоте,
Боготворит язык и прощает
Всех, кем он жив;
Прощает трусость, тщеславие,
Венчает их головы лавром…
Я помню, как сидел в маленькой избе, глядя через квадратное, размером с иллюминатор, окно на мокрую, топкую дорогу с бродящими по ней курами, наполовину веря тому, что я только что прочел… Я просто отказывался верить, что еще в 1939 году английский поэт сказал: „Время… боготворит язык“… И не является ли тогда язык хранителем времени?.. И не является ли песня, или стихотворение, и даже сама речь… игрой, в которую язык играет, чтобы реорганизовать время? И не являются ли те, кем „жив“ язык, теми, кем живо и время?»
И, продолжу я, не являются ли те, кто убивает сегодня русский язык, русскую песню и кто осознанно занижает тех, кем «жив» язык, и убийцами русского времени? Ибо сделав свое открытие и отойдя от позы страдальца и мученика, Бродский стал уже вслушиваться и в язык северной деревни, и через язык произошло сближение и даже дружба элитарного поэта Иосифа Бродского с русскими крестьянами. Он понял всю сакральную суть русской избы. Недаром он с усмешкой писал в своем эссе «Меньше единицы», что портреты тех или иных вождей, парадная живопись, тот же железный Феликс могли украшать любые кабинеты, залы, больницы и даже городские квартиры. «Единственное место, где я не видел ее (парадной живописи. — В. Б.), — крестьянская изба». Только оценив русский народный язык, он оценил и красоту просторечия, красоту русского фольклора, через народный язык легче и себя отождествлять с народом, а не с теми, даже и друзьями, кто занят своим самоутверждением в литературе…
Через русский язык он стал познавать и русский дух, и не стыдился этого. И здесь прав Солженицын: подольше бы ему пожить в деревне — и от русской народной словесности он пришел бы к русскому национальному сознанию. «Я думаю, что у России… я бы сказал так (хотя это несколько рискованное заявление): самое лучшее и драгоценное, чем Россия обладает, чем обладает русский народ, — это язык. И всякий, кто пользуется языком добросовестно, паче того — с талантом, должен быть народом уважаем, чтим, любим. Самое святое, что у нас есть, — это, может быть, не наши иконы и даже не наша история — это наш язык».
Вряд ли без северной ссылки пришел бы Бродский к такому заключению. Оден лишь помог ему оглядеться вокруг и услышать язык, на котором говорит народ. Русский народ. Ограничься он в ссылке английскими переводами и погружением в мировую культуру, может быть, не было бы оснований говорить о Бродском прежде всего как о явлении русской культуры. В первый период отчаяния, когда он, отклоняясь от чтения присланных ему английских антологий, писал о своем личном, возникали стихи, полные страдания, печали и уныния:
Тут, захороненный живьем,
я в сумерках брожу жнивьем…
… … … … … … … … … … … … … …
Замерзшую ладонь прижав к бедру,
бреду я от бугра к бугру,
без памяти, с одним каким-то звуком,
подошвой по камням стучу.
Склоняясь к темному ручью,
гляжу с испугом.
Поначалу он стилизовал стихи под крестьянские стихотворения Роберта Фроста. Лишь потом пришла своя кровная связь и с природой, и с народом. Если внимательно читать, следуя точной хронологии, его северные стихотворения, изымая стихи на античные мотивы, послания друзьям и переводы, видишь отход поэта от темы отчаяния и отчуждения, медленное, но неуклонное сближение его с русским Севером, с пространствами полей и лесами, с живностью, населяющей эти пространства, с неодушевленными предметами, окружающими его в деревенской избе.
Забор пронзил подмерзший наст
и вот налег плечом
на снежный вал, как аргонавт —
за золотым лучом.
Иосиф Бродский, пожалуй, первым в русской поэзии реабилитировал серый цвет, серость как цветовое и природное понятие. Он сам себя называл «маньяком серого цвета». Обнаружил он это очарование серым цветом еще в Ленинграде, в родной Балтике.
Смотри, смотри, приходит полдень,
чей свет теплей, чей свет серей,
всего, что ты опять не понял
на шумной родине своей.
И в самом деле, наше очарование Севером неразрывно связано с восхищением его природной, каменной, водной, озерной серостью, которую мы будто боимся для себя обозначить. Даже цвет нашего северного неба, как правило, — серый, и стены старых заброшенных крепостей — тоже серые. Только поэт мог смело реабилитировать северную серость, опоэтизировав ее. И уже «промозглость, серость» становятся приметами всего северного края. Второе такое же знаковое слово для русского Севера — «деревянный». В его защиту от ретивых реформаторов русского языка поэт напишет чуть ли не целое исследование.
Освоившись в ссылке, поэт уже уверяет: «Мне юг не нужен». Уже поется песнь и распутице, и кустарникам, скребущим по борту: «Воззри сюда, о друг- / потомок: / во всеоружьи дуг, / постромок, и двадцати пяти / от роду, / пою на полпути / в природу». Уже все воспринимается «с грустью и нежностью». Мстительный дух постепенно затухает, как у того охрипшего петуха на заборе из его стихотворения. Все внимательнее и приветливее вглядывается поэт в приметы окружающей его жизни — от кричащих ворон до дома, придавленного тучами (кстати, тоже серыми) до земли, и поэтому «все-таки внутри никто не говорит о непогоде». Иные его строки уже в чем-то схожи со строками Николая Рубцова, поэта северной деревни. Ну кто поверит, что это Бродский:
Отскакивает мгла
от окон школы,
звонят из-за угла
колокола Николы…
Великий урок дает ему не судья Савельева, не карающие власти, не воспевающая его, как мученика, рефлексирующая интеллигенция, а сама деревенская жизнь. К поэту приходит новое понимание жизни. Вроде бы «колоссальное однообразие в итоге сообщает вам нечто о мире и о жизни… И постройки там соответствующие… Дома деревянные, а дерево это — словно выцветшее… (люди. — В. Б.) как правило, русоволосые. То есть того же самого цвета. И одеваются они так же. В итоге цветовая гамма там абсолютно единая. Я всегда говорю, что если представить цвет времени, то он скорее всего будет серым. Это и есть главное зрительное впечатление и ощущение от Севера».
И позже он, когда вспоминает о Севере, обязательно передает северный спокойный серый тон:
Я родился и вырос в балтийских болотах, подле
серых цинковых волн, всегда набегавших по две…
Он уже видит в северных пространствах спасение для своей души. Находит успокоение от всех страхов предыдущих дней:
Северный край, укрой.
И поглубже. В лесу.
Как смолу под корой,
спрячь под веком слезу.
И оставь лишь зрачок,
словно хвойный пучок,
На грядущие дни.
И страну заслони…
… … … … … … … … … … … … … …
Спрячь и зажми мне рот!
Пусть при взгляде вперед
мне ничего не встретить,
кроме желтых болот.
Приходит непривычная для поэта пора смирения. Смирения не перед властями, не перед судьбой осужденного, не перед соперниками по литературе, а народного смирения перед миром и жизнью, в конце концов перед Богом:
Так шуми же себе
в судебной своей судьбе
над моей головою,
присужденной тебе,
но только рукой (плеча)
дай мне воды (ручья)
зачерпнуть, чтоб я понял,
что только жизнь — ничья…
Тут же в северные его стихи густо вплетается любовная лирика. Иногда и не отделить, где северный пейзаж, где его боль за тяготы народной жизни, а где его личная боль и тоска по любимой. Ведь именно завершающее северную тему стихотворение о деревне, затерянной в болотах, так поразило требовательного к Бродскому Наума Коржавина. Стихотворение, пишет он в книге «В защиту банальных истин», «неотделимо от сути, от боли, которая нарастает. Как неотделима от автора скудость деревенской жизни, которую он в себя вобрал, хотя и не стал ее частью… и с которой связана его личная боль… Автор не ставит и не решает проблемы сельской жизни, он просто чувствует людей, которые в этой жизни остались, которые за время его пребывания в ней стали ему со всеми своими будничными заботами более понятны и по-своему даже близки… Трудно представить человека, которому оно бы не понравилось. Положительно сказался на поэте отрыв от дружного коллектива поклонников — он стал слышать себя и мир!»
Он помнит даже всех близких ему односельчан — от коношского майора милиции Одинцова, «совершенно замечательного человека», до крестьян, у которых жил в Норенской.
Баба Настя, поди, померла, и Пестерев жив едва ли,
а как жив, то пьяный сидит в подвале
либо ладит из спинки нашей кровати что-то,
говорят, калитку не то ворота…
Кстати, тема деревни и годы спустя после ссылки вновь и вновь появляется в стихах Бродского, и видно даже по деталям, что деревня все та же — Норенская. А слово «деревянный» становится со времен ссылки одним из самых любимых в стихах поэта. Вообще это было бы интересное исследование — изменение языкового словаря Иосифа Бродского со времен его архангельской ссылки.