Последние поэты империи — страница 28 из 114

Три поколенья после Блока серы,

Соперника не родилось ему.

Кто искру даст славянскому уму?

На Западе нет вещего примера.

И сами не приходим ни к чему.

Очень верная мысль. Не просто блестящую метафору или неожиданный образ, а «искру славянскому уму» обяза­ны давать настоящие поэты. Несомненно, такая искра бы­ла высечена поэзией Николая Рубцова.

Для своего времени начала шестидесятых Николай Рубцов неожидан и с трудом вписывается в поэзию своего поколения. Среди поэтов-шестидесятников периода «отте­пели» он кажется неким классическим анахронизмом.

Евтушенко и Ахмадулина, Вознесенский и Окуджава спе­шили вперегонки за своим временем, рвали старые корни и подсаживались на гидропонику всечеловеческих идей. Им искренне хотелось быть подальше от своего народа, от его «отсталых» и «дремучих» догм. Противостоящие им по идеологии такие поэты, как Владимир Фирсов, Феликс Чуев, Валентин Сорокин, утверждали свою гражданскую публицистическую линию в советской поэзии. У шестиде­сятников, левых или правых, учились почти все молодые поэты, и вдруг кто-то посмел идти не в ногу.

Я уплыву на пароходе,

Потом поеду на подводе,

Потом еще на чем-то вроде,

Потом верхом, потом пешком.

Пройду по волоку с мешком —

И буду жить в своем народе!

(«Экспромт», 1957)

Николай Рубцов подпитывался от животворных корней народной культуры и потому был более сокровенен, менее восприимчив к суете времени, нежели его современники. Впрочем, зная себе цену как поэту, он, думаю, не догады­вался о еще большей своей цене — хранителя Руси... А ког­да бы догадывался, может, больше берег бы себя? Но сохра­нил бы он тогда поэтическое чудо в себе?

Когда я пишу о корневой народной основе в поэзии Николая Рубцова, я не имею в виду книжную фольклор­ность, стилизацию под народное творчество или древнюю старину. Этого у Рубцова нет вовсе. Скорее речь идет о на­родной напевности языка, о народной этике и мировоззре­нии, а уже из этих составляющих Николай Рубцов творил свою собственную, ни на кого не похожую поэзию. То же можно сказать и о влиянии русской классики — она несо­мненна, но как развитие традиций Тютчева и Есенина, Не­красова и Блока.

Я переписывать не стану

Из книги Тютчева и Фета,

Я даже слушать перестану

Того же Тютчева и Фета,

И я придумывать не стану

Себя особого, Рубцова.

…………………………….

Но я у Тютчева и Фета

Проверю искреннее слово,

Чтоб книгу Тютчева и Фета

Продолжить книгою Рубцова!..

(«Я переписывать не стану...»)

Может быть, та же тонкая чувствительность души, ко­торая так ему вредила в жизни, в поэзии давала ему воз­можность видеть и чувствовать то, что не дано другим. Это слияние с чувствами народа в лучших его стихах было ис­черпывающе полным. Интонация его слов совпадает с ин­тонацией народного лада. С интонацией народного ожида­ния чуда и счастья.

Я запомнил, как диво,

Тот лесной хуторок,

Задремавший счастливо

Меж звериных дорог...

Там в избе деревянной

Без претензий и льгот,

Так, без газа, без ванной,

Добрый Филя живет...

(«Добрый Филя», 1960)

Он, пожалуй, первым приметил этого доброго Филю, русского крестьянина, на котором и держалась вся страна в Великую Отечественную войну и после войны, благодаря которому выстояла и великая держава. Кстати, сам Нико­лай Рубцов был уже другим, «подпорченным» и городом, и своими скитаниями, лишь в стихах своих лучших и в меч­тах он оставался как бы таким же добрым Филей. Жизнь с самого детства ломала его через колено — сиротство, дет­дом, нищета, тяжелая работа на флоте, одиночество, бро­дяжничество. И то, что он выдержал столько времени, удержал в себе «русский огонек» и чувство «тихой роди­ны», ту самую «искру славянского ума» — уже его подвиг. Это же о себе, не о Есенине, писал Рубцов в «Последней осени»:

Его увидев, люди ликовали,

Но он-то знал, как был он одинок.

Он оглядел собравшихся в подвале,

Хотел подняться, выйти... и не смог!

Николай Рубцов — мой земляк, родом из того русского Севера, который в эпоху крушения русской духовности в средние века сумел стать удерживающим центром. Не слу­чайно именно русский Север породил еще одно уникаль­ное явление культуры XX века — «деревенскую» прозу от Федора Абрамова до Владимира Личутина. Север сохранил миру русский эпос. Может быть, потому его нынче держат в таком запустении, что боятся — вдруг какой-нибудь Илья Муромец вырвется из недорубленных северных лесов?!

Судьба Николая Рубцова — это и судьба русского Севе­ра в XX веке. Сиротство, детдомовщина, отрыв от кор­ней — на это в какой-то мере были обречены все русские люди XX века... Таким, как Николай Рубцов, досталось поболе всех. Сиротство никого не украшает. Не вина это, а большая беда, грусть неизлечимая. Окунувшись с детства в мир зла, насилия, грубости, одиночества, трудно сохранить уравновешенность характера. Зло, неустроенность, жесто­кость, явленные в детстве, никогда не проходят даром. Могла бы помочь семья, любовь, женщина, но и этого, увы, не случилось. Бог не дал ему даже капли благополуч­ной жизни...

Потому именно детдомовец Рубцов так обостренно опи­сал в своих стихах тихие радости деревенского лада, что сам был их лишен, наблюдал за ладом из угрюмых окон деревен­ского приюта. Из той же детдомовщины метания и неурав­новешенность Виктора Астафьева, Владимира Максимова, Игоря Шкляревского... Оттуда же неизбывная тоска по до­му, по оседлости и в то же время неумение жить в доме, в оседлости, кочевое сознание, неустроенность души...

Спасибо, ветер! Твой слышу стон.

Как облегчает, как мучит он!

Спасибо, ветер! Я слышу, слышу!

Я сам покинул родную крышу!..

(«По дороге из дома...», 1966)

Валентин Распутин или Василий Белов, из кондовых русских крестьян, при всей видимой творческой близости с поэтом, воспринимают мир совсем по-иному, нежели вос­принимал его вечный бродяга Николай Рубцов.

Как же ненавидел свою неустроенность, свою кочевую жизнь поэт! Своими светлыми лирическими стихами он отрицал свое пьянство, свой неуют, свое сиротство. Его жизнь, его поэзия — это и была одна непрерывная борьба с самим собой. Жаль, что в эту борьбу, вольно или невольно, примешивались чужие люди. Он, может, даже неосознанно бросил свой мощный вызов тем силам, которые обрекли его самого и его Россию на бездомность и бездумность:

Россия, Русь! Храни себя, храни!

Смотри, опять в леса твои и долы

Со всех сторон нагрянули они,

Иных времен татары и монголы...

(«Видения на холме», 1962)

Вся сегодняшняя Россия похожа на Колю Рубцова, в шарфике, в драном пальтишке, мечущегося в поисках сво­его угла. Вроде бы обрел пристанище, кончилось великое кочевье... Жена, дом... Оказалось, подмена. Вместо же­ны — такая же кочевая и безбытная женщина, вместо до­ма — квартира. Здесь и ждала его смерть, жуткая, жесто­кая.

Неужели такая судьба ждет и Россию? Неужели эти «иновременные татары» сумеют расправиться со все еще святой Русью? Пусть в рубище, пусть в корчах от наслан­ных болезней, но непоколебимо святой, как был святым, высокодуховным, чистым и сам Николай Рубцов при всех его бродяжнических хмельных выходках. Благополучный синклит поэтов-сверстников не позволял себе такого, был более политкорректным, но этот синклит в годы перест­ройки легко уступил чужакам свою Родину, не пожертвовав в ее защиту ничем.

Бог выбрал своего великого мученика — Николая Руб­цова. Кто из нынешних благополучных бросит в него ка­мень?

Тихая моя родина!

Ивы, река, соловьи...

Мать моя здесь похоронена

В детские годы мои.

- Где тут погост? Вы не видели?

Сам я найти не могу. —

Тихо ответили жители:

- Это на том берегу.

Тихо ответили жители,

Тихо проехал обоз.

Купол церковной обители

Яркой травою зарос.

…………………..

С каждой избою и тучею,

С громом, готовым упасть,

Чувствую самую жгучую,

Самую смертную связь.

(« Тихая моя родина...», 1964)

Его «жгучая, смертная связь» с народным русским бы­тием пронизывает всю его поэзию, облагораживает, геро­изирует, возвышает реальную жизнь всех русских Кать, Глебов, Лен и Сергеев. Сравните случай с Николаем Рубцо­вым в ресторане «Поплавок», описанный со всеми бытовы­ми подробностями в традициях грубого реализма Викто­ром Астафьевым, и отражение его в прекрасном рубцов­ском стихотворении «Вечерние стихи». И ведь высшая правда все-таки не в жестком реалистичном описании Ас­тафьева, а в воспевании жизни и людей у Рубцова. Это как у Александра Пушкина — одни любят читать «Я помню чудное мгновенье...», а других тянет узнать бытовую подо­плеку этого «мгновения» в личных письмах поэта. И все-таки «чудное мгновенье» определяет пока еще нашу жизнь.

Вникаю в мудрость древних изречений

О сложном смысле жизни на земле.

Я не боюсь осенних помрачений!

Я полюбил ненастный шум вечерний,

Огни в реке и Вологду во мгле...

(«Вечерние стихи», 1969)

Глубинная, духовная Русь даже не отзывалась на все бы­стротекущие российские перевороты, и была права. В этом ее победность, ее менталитет. Сквозь сражения и пораже­ния, сквозь космодромы и полигоны, участвуя во всем этом, она одновременно и царит над этим. Эта националь­ная народная Русь прорастает сквозь все технические нова­ции XX века. Прорастает сквозь грязный быт земной жиз­ни. Она подчиняет себе художника и заставляет его писать изначальную народную правду.