Последние поэты империи — страница 29 из 114

Мир такой справедливый,

Даже нечего крыть...

- Филя! Что молчаливый?

- А о чем говорить?..

(«Добрый Филя», 1960)

Совершенная и простая, напевная форма его стихов созвучна русской душе. Поэтому после Есенина он стал вторым в столетии народным поэтом. При этом, что бы ни говорили многие критики, поэтом совершенно иным, не­похожим на своего старшего собрата так, как непохожи и даже противостоят в чем-то друг другу его родная северная Русь, помнящая еще вечевой колокол Господина Великого Новгорода, и рязанская есенинская Русь, которую не обо­шли и татары, и московская суровая длань, и дикое крепо­стничество... Увы, лишь бытовые судьбы поэтов в чем-то трагически совпали. Николай Рубцов писал о своем стар­шем поэтическом собрате:

Да, недолго глядел он на Русь

Голубыми глазами поэта.

(«Сергей Есенин», 1962)

Эти строки оказались пророческими и для него самого. Но жива и будет жить его неожиданная для нашего ском­канного времени классическая поэзия. Неожиданное чудо Рубцова оказалось спасительно для всей русской культу­ры. Именно Николай Рубцов, живя в вологодской глухо­мани, в деревне Никола, оказался новым русским центром культуры, к которому тянулись, который ценили и моск­вичи, и петербуржцы, и Владимир Соколов, и Станислав Куняев, и Вадим Кожинов, и Глеб Горбовский, люди, старше Николая Рубцова и по возрасту, и по литературному опыту. Как писал Станислав Куняев в стихотворении «Па­мяти поэта»:

Он выглядел

как захудалый сын

своих отцов...

Как самый младший.

Третий...

Но все-таки звучал высокий смысл

в наборе слов его

и междометий...

Чудо — оно и приходит, как чудо. В первых стихах мо­ряка-североморца Николая Рубцова были удачные строчки («Есть на Севере береза, / Что стоит среди камней...»), сре­ди стихов питерского рабочего Кировского завода иные уже надолго врезались в память («Плыть, плыть, плыть / Мимо могильных плит, / Мимо церковных рам, / Мимо се­мейных драм...» — несомненная перекличка с ранним Бродским...). В московском кружке Кожинова и Куняева в начале шестидесятых годов обратили внимание на щупло­го, но горделивого студента Литературного института. Уже были написаны «Добрый Филя», «Видения на холме» и «Осенняя песня». Но до поры до времени ничто не предве­щало нового русского классика. Прав был Глеб Горбовский, когда писал о раннем Рубцове питерского периода: «И го­лос Рубцова, еще не нашедшего своей корневой драмати­ческой темы Родины, России, темы жизни и смерти, люб­ви и отчаянья, тогдашний голос Рубцова тонул в окружаю­щих его голосах... Не секрет, что многие даже из общав­шихся с Николаем узнали о нем как о большом поэте уже после смерти. Я не исключение... Мы расстались, но мы — рядом... Я протягиваю руку, и глаза касаются Рубцова, ду­ши его нежной, опаленной, но всегда — живой...»

И хотя считал Вадим Кожинов, что московский круг по­этов где-то в 1962 -1963 годах уже сформировал подлинно народного Рубцова, «дал возможность Николаю Рубцову бы­стро и решительно выбрать свой истинный путь в поэзии...», я думаю, что без окончательной Никольской, деревенской огранки 1964 года мы не имели бы того классического поэта, который и сегодня серьезно влияет на русскую поэзию.

Тут уже не поэтическая школа, тут звучит родовая по­эзия русского народа.

Взбегу на холм

и упаду

в траву.

И древностью повеет вдруг из дола!

И вдруг картины грозного раздора

Я в этот миг увижу наяву...

(«Видения на холме»)

Что поразительно, он в самом деле так наяву и видел картины и своей жизни, и прошлого, и будущего времени, мистически предчувствовал все, вплоть до своей смерти в крещенские морозы. Да и он ли это видел? Или дано было видеть свыше? Он лишь писал свои стихи, записывал дан­ные ему свыше строки.

Как отделить нам поэта Николая Рубцова от человека Николая Рубцова? И когда появилось неожиданное для многих даже его близких друзей чудо рубцовской поэзии? Я думаю, всю полноту дара своего он ощутил в деревне Ни­кола в 1964 году.

И пусть порой злилась на него теща, мол, нигде не рабо­тает, хоть бы за дочкой присматривал, по дому помогал, но это все шло мимо, мимо, а наяву — слияние с землей, с природой, с людьми, с той Русью, которая еще уцелела в его пору. Рож­дение той самой жгучей, смертной связи с родной землей.

Конечно, уже до 1964 года было написано немало шеде­вров, уже были и предчувствия, и провидения, уже пошли почти одновременно подборки его стихотворений в круп­нейших столичных журналах, делавшие имя поэта знаме­нитым: в «Юности», в «Молодой гвардии», в «Октябре». Стихи Рубцова зазвучали по всесоюзному радио... Все это — 1964 год. И тут же исключение из Литературного института, лишение московской прописки, долгое и, на мой взгляд, счастливое пребывание в Николе. Пребывание в некой вы­нужденной ссылке почти на содержании жены и тещи...

Но мало ли что случается с поэтами в неволе, в ссылке добровольной или вынужденной. Александр Пушкин, вы­сланный в Михайловское, писал гениальные строки.

Вот и Николай Рубцов почти всю свою знаменитую кни­гу «Звезда полей» написал, живя с Гетой и своей дочкой Ле­ной на положении чуть ли не какого-то лежебоки-тунеядца в деревне Никола. Там окончательно сформировалось его поэтическое мировоззрение. Позже никакие загулы, ника­кие московские и вологодские угрюмые трущобные дни не могли выбить из него ощущение своего народного рая, ощу­щение своей тихой родины, своего русского огонька.

Спасибо, скромный русский огонек,

За то, что ты в предчувствии тревожном

Горишь для тех, кто в поле бездорожном

От всех друзей отчаянно далек,

За то, что с доброй верою дружа,

Среди тревог великих и разбоя

Горишь, горишь, как добрая душа,

Горишь во мгле — и нет тебе покоя...

(«Русский огонек», 1964)

Можно, конечно, мечтательно задуматься: вот бы и жил Николай Рубцов всю дальнейшую жизнь до старости с же­ной и дочкой и даже со сварливой тещей в этой деревне Никола и писал бы свои замечательные стихи. Увы, но так в России не бывает. И винить даже некого. То, что для кре­стьян стихи — не труд, а баловство какое-то, можно было и пережить. Жили же на селе свои юродивые, свои плакаль­щицы, прожил бы и такой чудак, как Рубцов. Свыклись бы селяне, свыклась бы теща, свыклась бы семья. Но не свык­ся бы никогда он сам. Бежал и Пушкин из своего любимо­го Михайловского, бежал и Лев Толстой из Ясной Поляны.

Взвалила бы на себя Гета всю тяжелейшую ношу жены такого поэта, утверждать сейчас никто не возьмется. Но с другой стороны, если забыть, что это поэт Рубцов, так ли отличалась его бытовая жизнь от жизни многих вологод­ских мужиков того времени? И ведь хватало терпеливых женщин, выносящих загулы и скандалы. Может, свыклась бы и Гета, а там бы смирился и сам мужик... Но никак не мог смириться с вариантом подобной жизни поэт Николай Рубцов. Сам поэт, внутренне, мистически осознав закон­ченность своей поэтической выделки, пройдя в Николе свои последние, столь необходимые ему для его поэзии высшие университеты, уже рвался вон, наружу, в мир. Он писал свою «Прощальную песню» (1966):

Слышишь, ветер шумит по сараю?

Слышишь, дочка смеется во сне?

Может, ангелы с нею играют

И под небо уносятся с ней...

Не грусти! На знобящем причале

Парохода весною не жди!

Лучше выпьем давай на прощанье

За недолгую нежность в груди.

Мы с тобою как разные птицы!

Что ж нам ждать на одном берегу?

Может быть, я смогу возвратиться,

Может быть, никогда не смогу...

Не смог. Его увлекали большой мир, большие страсти. Ему не только Вологда была нужна, но и сама Москва, где он появлялся регулярно, когда бывали деньги, и не всегда с видимой причиной. Ему нужны были поэтические друзья, редакции журналов, творческие вечера. Ему нужен был весь мир...

Мне кажется, он сам рвался от своей добропорядочной, но так никогда и не ставшей его законной женой Геты к чему-то иному, страстному, грешному. Он же читал еще в рукописи книги «Сиверко» поразившие его строки своей новой подруги Людмилы Дербиной:

О, так тебя я ненавижу!

И так безудержно люблю,

Что очень скоро (я предвижу)

Забавный номер отколю!

Когда-нибудь в пылу азарта

Взовьюсь я ведьмой из трубы

И перепутаю все карты

Твоей блистательной судьбы!

И все-таки что тянуло его к этой «ведьме» с ее явно «жутковатыми стихотворениями»? То же, что тянуло его иногда и в своих стихах к тьме, к бездне, к зияющей глуби­не, к знобящей тревоге. Все лучшее отдав «Успокоению» (так назвал Николай Рубцов составленный им самим сбор­ник своих лучших стихов), он уже дальше жил с истончен­ной, измотанной душой, готовой лететь на огонь.

Ты не знаешь, что ночью по тропам

За спиною, куда ни пойду,

Чей-то злой настигающий топот

Все мне слышится, словно в бреду...

(«Прощальная песня», 1966)

Его последняя спутница и оказалась для него тем ожи­даемым роковым огнем, тем «злым настигающим топо­том». Нисколько не оправдывая ее, думаю: а не окажись этой ведьмицы на нужном месте, разве не оказался бы кто-то другой? Он истинно жил моментами рая, но он жил и моментами чудовищного бреда своей болезни.

Я и сам однажды перенес такую бредовую страшную ночь, когда и подушка, и одеяло казались колючими и ре­жущими, когда все становилось чужим и пространство на­двигалось на меня, как тень ужаса. Это было связано с мо­ей болезнью, с операцией, и спасся от этого бреда я только сильным снотворным. Может быть, и Николаю Рубцову нужны были в такие тяжелые, бредовые для него моменты сильнодействующие лекарства, но кто бы ему дал их в те годы в Вологде? Даже в Москве такие лекарства не смогли отдалить гибель Владимира Высоцкого. Не перешел ли по­эт уже свой смертельны